Звуки падали в тишину, растворяясь в ней, хрипловатый голос Лешки сорвал печать — и наши души легко вошли в библейский сад. Все там было так, как и должно было быть извечно: огнегривый лев и вол, исполненный очей, и золотой орел небесный…
И Лешка шепнул: кто светел, тот и свят.
Мы молчали, мы еще долго молчали. Я подумал, что, может быть, мы уже приплыли в Вифлеем, и мне надо скорее писать, взять кисть и писать: другого времени уже не будет.
— Смотрите, песик! — крикнула Наташка. Мы увидели, как сквозь кусты к нам продралась белая в желтых пятнах длинноволосая собачонка с закрученным пушистым хвостиком.
— Табачка! Табачка! — зашепелявила Наташка, протягивая к ней руку.
— Пошли, — сказал Нил. — Здесь все, пошли.
Наши сборы заняли какую-нибудь минуту — взять стакан, Мишкину сумку с еще полными пузырями. Я задержался немного, укладывая этюдник, погасил лампу.
Когда мы пролезали сквозь пролом, я шел за Лешкой, которого обнимала Оля. Он оглянулся, сказал мне, а не Оле:
— Никакого ада нет. Адского неугасимого огня, мучений — Господь не позволит.
Вот кому я поверил.
Мы выбрались наружу. Было темновато, но все же на воле светлее, в небе нагустилась круглая, еще белая луна, похожая на кусочек оторвавшегося облачка.
Нет, мы не ушли далеко. Зина сказала — она хочет купаться, причем голой.
Вписываясь в ритмику дальнего берега, неба, прекрасно гляделась стройная высокая фигура Зинки. Она умело нырнула в воду — и вот уже в середине неширокой, по-деревенски гостеприимной Таруски послышался ее смех.
Оля не выдержала, разделась и медленно пошла в воду. У нее русалочьи волосы, и в моей затуманенной голове они переплелись с прибрежной осокой…
Я посмотрел на Лешку, казалось, он ничего не заметил — отложив гитару, он пересыпал в руках песок… Я подумал, что сейчас мне никто не помешает, и во мне еще звучали его слова: «кто светел, тот и свят…» Да, нет адского пламени, а есть извечный внутренний свет, проходящий сквозь человека в бесконечность…
Тихо, чтоб ему не помешать, я открыл этюдник. И твердо уже знал, что мой звучащий внутренней силой мазок наполнится дымкой — sfumato,[2] как у Леонардо да Винчи, — подумал я.
— Леша, — окликнул я его.
Он повернул голову. Я увидел на глазах у него два дубовых листка. Откуда? И дуба здесь нет… Но тут же мой взор притянули останки нашего корабля. Он уже совершенно зарос кустарником, но на месте флагштока победно поднимался молоденький дубок…
Из воды вылезли Зина и Оля… Обтираясь одеждой. Зина близко подошла к Нилу.
— Хочу от тебя ребенка. У меня уже есть Витька, будет еще. Может быть, девочка. Ну что ты нашел в этой корове? — она показала на Наташку.
Из травы возник гном Жорик:
— Ребята, мы теряем драгоценное время. Надо согреться. Доберем, а Михайло сходит в деревню за самогонкой.
Наши случайные девочки-попутчицы куда-то испарились, остались только свои, исконные…
Годик помахал нам рукой, позвал. На ладони у него лежал гладко обкатанный черный с белыми прожилками камушек. Зина отжимала волосы, трясла головой, прыгала на одной ноге: в ее ухо попала вода. Англичанин взял камушек с ладони Годика и стал внимательно его рассматривать, даже очки снял, близко поднес к лицу.
— Ну, пора, — сказал Нил. — Поехали, ребята.
Мы сидели на берегу реки. Пахло сыростью, картофельной ботвой с огородов, летали голубые стрекозы, трещали кузнечики.
Мы молча передавали друг другу стакан. Слышно было, как в Таруске играет рыба. И я вдруг ясно понял, что это наш последний вечер. Мы давно пьем, очень давно. Беда гудит в нашей крови. Мы неустрашимо пьем, чтобы забыться и чтоб увидеть, что же прячется за той чертой, за той заветной, где тонко плачет струна. О, Боже! Вдруг я ощутил упругость воздуха, мощное дыхание простора, и можно было вольно взлететь. Я еще не успел осмыслить, а уже услышал:
И Лешка сказал, отложив гитару, извиняясь, что ли:
— Это мой дед певал. Правда, не от него, от отца слышал. У нас все пели — и бабка, и дед, и отец, и мать, и сестра…