В нашей интерпретации формулы единосущности пока еще не обнаруживается ее уникальный и конечный смысл, коренящийся в бессознательном. Аналитический опыт заставляет нас ожидать, что за логическим противоречием этой формулы, а именно что два равно одному, должен быть скрыт специфический неосознанный смысл, которому догмат обязан своей значительностью и обаянием. Этот глубочайший, бессознательный смысл доктрины о единосущности становится ясным, если мы вспомним простой факт: существует одна реальная ситуация, в которой эта формула отвечает здравому смыслу, ситуация ребенка в чреве матери. Мать и ребенок являются, следовательно, двумя существами и в то же время одним.
Теперь мы подошли к центральной проблеме, касающейся изменения представления об отношении Иисуса к Богу Отцу. Изменился не только Сын, но также и Отец. Строгий, могущественный Отец превратился в предоставляющую приют и защиту мать; когда-то мятежный, затем страдающий и пассивный сын превратился в маленького ребенка. Под маской отцовского Бога евреев, приобретшего доминирующее влияние в борьбе с материнскими божествами Ближнего Востока, вновь появилась божественная фигура Великой Матери и стала доминирующей фигурой средневекового христианства.
Важное значение, которое материнское божество имело для католического христианства, начиная с четвертого столетия становится очевидным, во-первых, благодаря той роли, которую начинает играть церковь как таковая; во-вторых, благодаря культу Марии [51] . Уже шла речь о том, что для раннего христианства идея Церкви еще была совершенно чужда. Только в ходе исторического развития Церковь постепенно обрела иерархическую организацию; сама Церковь становится священным институтом и чем-то большим, чем просто суммой своих членов. Церковь опосредствует спасение, верующие – ее дети, а сама она – Великая Мать, только посредством ее можно обрести уверенность в будущем и блаженство.
Столь же показательно оживление фигуры материнского божества в культе Марии, который свидетельствует о том, что материнское божество превращается в независимое благодаря своему отделению от Бога Отца. Материнские качества, которые всегда подсознательно были частью Бога Отца, теперь, в культе Марии, переживаются сознательно и ясно, будучи представлены в символической форме.
В Новом Завете Мария ни в коем случае не стоит выше уровня ординарного человека. По мере развития христологии представления о Марии приобретают видное и чрезвычайно усилившееся значение. Чем больше фигура исторического, человечного Иисуса отступает в пользу предсущего Бога Сына, тем больше Мария обожествляется. Хотя, по Новому Завету, Мария в своем браке с Иосифом продолжала рожать детей, Епифаний оспаривает эту точку зрения как еретическую и фривольную. В ходе несторианской полемики было, наконец, в 431 году принято направленное против Нестория решение, что Мария была не только матерью Христа, но также и матерью Бога, а в конце четвертого столетия возник культ Марии и к ней обращались с молитвами. Приблизительно в то же время скульптурные изображения Марии также начали играть большую и все усиливающуюся роль. В последующие столетия все большее значение придавалось матери Бога и ее почитание стало более пышным и более общего характера. Для поклонения ей сооружались алтари, повсеместно выставлялись ее изображения. Из получателя благодати она превратилась в дарителя благодати [52] . Мария с младенцем Иисусом стала символом католического Средневековья.
Исчерпывающий смысл коллективного представления кормящей Мадонны становится ясен только в результате психоаналитических клинических исследований. Шандор Радо отметил чрезвычайно важную роль, которую играют в психической жизни индивида, с одной стороны, страх перед голодной смертью, а с другой – наслаждение орального удовлетворения:
«Мучения от голода становятся психическим предвкушением позднейших “наказаний”, и посредством школы наказания они превращаются в примитивный механизм самонаказания, который в конце концов достигает в меланхолии столь рокового значения. За безграничным страхом пауперизации, ведущим к меланхолии, скрывается не что иное, как страх голодной смерти; этот страх является реакцией жизненной силы нормального эго на угрозу жизни, представляет собой меланхолический акт искупления и прощения, навязанный Церковью. Сосание груди тем не менее остается блестящим примером неисчерпаемого, прощающего дара любви. Конечно, не случайно, что кормящая Мадонна с ребенком стала символом могущественной религии, а через ее посредство – символом целой эпохи нашей западной культуры. По моему мнению, происхождение смыслового комплекса искупления вины и прощения из первоначального инфантильного опыта гнева, голода и сосания груди разрешает нашу загадку относительно того, почему надежда на прощение и любовь представляет собой, пожалуй, самую сильную конфигурацию, которую мы встречаем на более высоких уровнях человеческой психической жизни» [53] .