Они сидели в плетеных креслах. Мари-Те спросила Ворогина:
— А как вам удалось избежать облавы?
И он снова заговорил, а она молча вслушивалась в грубый, лающий язык, облагороженный славянскими интонациями:
— Наступила ночь. Я спрятался в кузове грузовика, а как раз напротив остановилась легковая машина. За рулем сидел офицер. Прежде чем он пришел в себя, я уселся рядом с револьвером в руке. Квартал оцепили. Любой ценой надо было выскочить из этого огненного кольца. Мне-то все равно терять нечего, погибать — так с музыкой! Но и на этот раз удача не обошла меня — проскочили. Офицер не хотел заводить машину в гараж, а когда все-таки решился, понадеялся на то, что я только оглушу его…
— А почему вы не взяли его оружия?
— Всего не предусмотришь. Точно так же мне и в голову не пришло взять в вагоне еду, хотя продуктов там было больше чем предостаточно… Знаете, я до сих пор не убил ни одного человека!
— Это, наверное, ужасно… Я имею в виду того офицера, которого вы… у которого вы забрали пистолет.
— Нет. Я вырвался из ада, из Треблинки, каждый день в вагоне мог быть моим последним днем. А потом — в чужой стране, где надежным другом могло быть только оружие. Я ведь не подозревал, куда меня забросит судьба. На офицера я наткнулся совершенно случайно.
— Я понимаю. Другого выхода у вас не было, а на станции полно бошей.
— Разумеется. Состав стоял на запасном пути, в кромешной темноте. Офицер направлялся к мостику, переброшенному через железнодорожную линию. Он торопился, по-видимому, только что отдежурил и возвращался назад…
Открылись двери, и вошел служащий магазина с пакетом в руках. Это передали для Сергея рубашку, свитер, рабочий комбинезон и берет, бритвенный прибор.
Пока Сергей с наслаждением, как ребенок радуясь праздничной мыльной пене, брился перед зеркалом шкафа, Мари-Те размышляла о том, как ей поделикатней рассказать обо всем отцу. А с ним надо обязательно поговорить. Сначала предупредить, что она связана с движением Сопротивления, попросить его не ходить на концерт, который устраивают немцы. Почувствовав на себе пристальный взгляд, Мари-Те подняла голову. Сергей Ворогин с мыльной пеной на щеках и подбородке внимательно смотрел на нее, не выпуская из рук бритву.
Какие у него глаза! Выразительные, острые. Слегка утомленные, очень грустные, суровые и в то же время подернутые чуть заметной усмешкой. Глаза человека, много перестрадавшего, но не впавшего в отчаяние…
Он взглянул в зеркало и проговорил, обращаясь к ней:
— Фашизм похож на кривое зеркало. Все, что оно отражает, становится мерзким. Он такая же болезнь, как чума или холера, и все прекраснейшие мысли, благороднейшие чувства и мечты становятся при фашизме никчемными и безумными. И это страшная болезнь — она превращает в грязную накипь самое святое в человеке. Но страшнее всего, что больные сохраняют поразительную ясность мысли! Здравый смысл — на службе у безумия. Рафинированный садизм. Даже музыка призвана на службу, как новобранец призывного возраста.
— Например, Вагнер? — отозвалась Мари-Те.
Его насторожил ее тон — воинственный и непримиримый. Сергей уселся напротив и задумчиво взглянул на нее.
— Вы не любите Вагнера. Он для вас только немец. Но разве вы больше не признаете трехцветное знамя национальной эмблемой только потому, что петеновское правительство загрязнило его? Гитлер, безусловно, использует музыку Вагнера, а точнее, нацизм взял на вооружение его мистику сверхчеловека. По-вашему, этого достаточно, чтобы опорочить Вагнера? Надо отбрасывать его идеологию, но нельзя не признать величия Вагнера, его гения. В мире нег более величественной поэмы о любви, воплощенной в музыке, чем его “Тристан”. Я люблю Вагнера. Я умею его любить. Любить сознательно, трезво.
После многозначительной паузы, как бы поясняя свои мысли, он добавил:
— Музыка — моя профессия.
Мари-Те попыталась переменить тему разговора. В чужой области она чувствовала себя неуверенно: искренность ее разбивалась о его логику. Вагнер не более чем повод. Разве можно посадить на скамью подсудимых весь народ? Ненавидеть всех без исключения?
— Вы должны, — сказала она, — как очевидец рассказать о концлагерях. Мы здесь ничего о них не знаем.
— После войны людям трудно будет поверить, что на земле существовали эти острова ужасов. Мир, спрятанный от посторонних глаз, кроме посвященных — палачей и жертв. А таких в Европе — десятки: мерзких, равнодушных ко всему на свете, приносящих прибыль даже с человеческих страданий и действующих с точностью часового механизма. Будет трудно представить, что в природе существовал унтерштурмфюрер СС Карл Шарц.