Татьяна Мирная
Вы не видели мужчину, с которым я спала?
Рассказы о любви
Соседка
Умерла соседка баба Уля. Было ей восемьдесят четыре года. Жили мы рядом лет тридцать. Дружили столько же, и за все время ни разу друг на друга не обиделись и не поругались.
Была баба Уля очень дружелюбной и «подельчивой». Угощала нас огурчиками и помидорами, которые у нее почему-то созревали недели на две раньше, чем у нас. Ловила рыбу в речке, что протекала неподалеку от нашего села и приносила к ужину уже жареную, щедро присыпанную мелко порезанным зеленым луком. Весной несла букеты сирени и тюльпанов с нарциссами, а осенью украшала нашу жизнь хризантемами, которые продолжали цвести у нее и под снегом.
Мои дети очень привязались к ней и называли бабушкой. Я рано осталась без матери, и баба Уля мне частично заменила ее, во всяком случае, я всегда была рада своей соседке и искренне к ней относилась. Была она одинока, правда, изредка к ней приезжала какая-то внучатая племянница, но последние лет десять она «глаз не казала». Так мы и жили: баба Уля у нас ужинала, мылась в бане, приглядывала за детьми и домом, помогала по мере возможности, но и мы ее не оставляли без внимания и заботы.
Жила она в низенькой хате, состоящей из двух комнат – «большой» и «маленькой». В большой стояла кровать с никелированными спинками и пружинистой сеткой, на которой властвовала огромная перина и четыре подушки: две больших и две маленьких. Над кроватью висел шерстяной узорчатый ковер – подарок за многолетний и добросовестный труд в местном колхозе, чем соседка по праву гордилась. В одном углу комнаты стоял старый шифоньер из фанеры, а в другом, напротив, полированный сервант, купленный бабой Улей лет на тридцать позже шифоньера. Сервант, кроме посуды, старенькой и однообразной, украшало множество открыток и сувениров, которые мы дарили соседке к праздникам и в день рождения. Еще в большой комнате на тумбочке для белья стоял черно-белый телевизор, который баба Уля смотрела редко: летом некогда, а зимой она коротала вечера у нас. Комната была чистая и светлая. Два больших окна щедро пропускали божий свет в старушечью обитель. Деревянный пол был устлан малиновыми шерстяными половиками, которые продавались в каждом сельском магазине лет тридцать назад. В маленькой комнате стоял старинный неуклюжий комод, многочисленные ящички которого были набиты всякой всячиной. В углу примостилась маленькая скамеечка, на которую взгромоздился мешок с сахаром – признак благополучия и сытости, по мнению бабы Ули. Сахар в мешке никогда не кончался с тех самых пор, когда сей продукт перестал быть дифицитом. Очень редко баба Уля брала из этого мешка сахар, так как у неё всегда в столе было ещё не меньше пяти килограммов.
На деревянной самодельной вешалке с четырьмя рожками висел повседневный гардероб соседки. Бабушка была небогатой, но она и не переживала по этому поводу, всякий раз говоря: «Слава Богу, хватает на хлеб и на сахар, и на том спасибо».
Умерла баба Уля во сне, никому не доставив хлопот. Мы хватились её утром, когда я, проснувшись пораньше, не услышала во дворе её разговора с курочками и котом Маркизом. Хохлатки были заперты в курнике, а рыжий проказник тоскливо сидел на пороге бабушкиной кухни. Я ещё надеялась, что баба Уля жива, когда в холодном поту открывала дверь запасным ключом, который соседка всегда оставляла у нас «на всякий случай». И вот этот случай наступил.
Хоронили бабу Улю всей улицей. Отметив сороковины, принялись разбирать вещи, так как завещала свой маленький домик соседка нам. В одном из ящиков комода я наткнулась на потертую ученическую папку, в которой были какие-то бумаги. Я стала внимательно рассматривать их. Пенсионное удостоверение, паспорт, справка о реабилитации, желтая, на сгибах выцветшая, выданная почти пятьдесят лет назад. За что сидела баба Уля? Почему об этой странице своей жизни не только никогда не рассказывала, но даже не намекала? Хотела ли навсегда вычеркнуть ее из жизни или больно было от воспоминаний? Я задумалась и продолжала перебирать бумаги соседки.
Полоска обертки ученической тетрадки. Крупным детским почерком выведено: «Бабушка, я люблю тебя». Конечно, без запятой. Это писал мой младший сын, едва освоив грамоту. Он признавался в любви всем: сестре, брату, мне, папе, родной бабушке и, оказывается, бабушке Уле. Он учился тогда в первом классе, сильно простудился, сидел дома, мне надо было работать, и я попросила бабу Улю за ним присмотреть. Сын писал свои записки на обрывках газет, на конфетных обертках и тетрадных листочках. Не сохранилось ни одной, а баба Уля хранила эту полосочку пятнадцать лет. Значит, дорога была…
Я увидела пожелтевший лист А-4, сложенный вчетверо. Это было завещание, составленное по форме, заверенное нотариусом, написанное десять лет назад. Мы же узнали о волеизъявлении своей соседки незадолго до ее смерти. Почему она столько лет молчала? Может, боялась обидеть. Понимала, что не хоромы завещает. Стеснялась. Она ведь скромной была, добро старалась делать незаметно. Я отложила в сторону документ, подтверждающий наше право на наследство.
Следующими были «платежи» – так баба Уля называла плату за свет, воду и газ. Книжки все были в порядке, оплата всегда производилась в срок, первого числа каждого месяца. Умерла она пятого, выходит, на месяц вперед рассчиталась с нашими олигархами, никому ничего не должна. Вместе с расчетными книжками выпала потускневшая черно-белая фотография 9х12, на которой был снят неизвестным фотографом молодой парень в белой косоворотке, с аккуратной короткой стрижкой и напряженным взглядом. На обратной стороне надпись химическим карандашом: «На долгую и вечную память Улечке от Николая». Почему эта фотография лежала отдельно, ведь рядом, в небольшом ящике комода, лежал альбом. Пусть фотографий в нем было немного, но все они аккуратно, с любовью, заправлены в уголочки, подписаны и даже даты стояли. А эта хранилась отдельно… Кто он, этот молодой человек? Не тот ли, из-за любви к которому соседка так и не вышла замуж?
Я задумалась, а между тем, уже листала ученическую тетрадку, которая вся, от начала до конца, была исписана мелким убористым почерком бабы Ули. До войны она успела закончить семь классов, училась в школе хорошо, чем очень гордилась и всегда подчеркивала: «Вот мама моя была неграмотная, а я обучилась грамоте». Я стала читать: «О Пресвятая владычица, Дево Богородице, спаси и сохрани под кровом Твоим моих чад… И далее красной пастой были перечислены имена членов всей моей семьи. У меня бешено заколотилось сердце, я продолжала читать: «Укрой их ризою Твоего материнства, соблюди их в страхе Божием и в послушании родителям, умоли Господа моего и Сына Твоего, да даруй им полезное ко спасению их. Вручаю их Материнскому смотрению Твоему, яко Ты еси Божественный Покров рабам Твоим. Достойно есть яко воистину блажити Тя Богородицу. Присноблаженную и Пренепорочную и Матерь Бога нашего, честнейшую херувим и славнейшую без сравнения серафим, без истления Бога слова рожденную, сущую Богородицу Тя величаем». Я плакала, благодарные слезы сами лились из моих глаз. «Царствие небесное тебе, дорогая моя вторая мама, спасибо, что ты была столько лет рядом, что молилась за нас. Мы всегда тебя будем помнить и молиться за тебя». Я перевернула страницу, был тот же самый текст, он повторился двенадцать раз. А на тринадцатой странице была написана другая молитва. В ней она просила Богородицу спасти и сохранить Николая. И тоже переписанная двенадцать раз.
Последним в папке был старый конверт, а в нем письмо, датированное 3 июня 1989 года. Письмо было из Бразилии. Он писал, что долго помнил о ней, но приехать не мог. Затем женился, родил троих детей, имеет свой дом и небольшое дело. «Прошлое не вернуть, Уля, напиши, как ты жила эти годы, есть ли у тебя дети? Я каждый день в молитвах упоминаю тебя, прошу у Господа для тебя защиты и утешения. Прости за то, что ты пострадала из-за меня. Пожалуйста, прости». И подпись: «Всегда твой Николай».
Кусай
У него было странное имя – Кусай. Сначала я думала, что это прозвище, но однажды, покупая на маленьком сельском базарчике большую ароматную айву, я услышала, как он, грозя кому-то невидимому пальцем, обидчиво говорил: «Раз Кусай не начальник, то его можно обижать, да? Кусай все стерпит, Кусай молчать будет» И его маленькое сморщенное лицо от горечи и обиды стало еще меньше, он вытер грязным кулаком слезу, набежавшую, может быть, от ветра, который в нашей степи дул круглый год, и через мгновение, улыбаясь, рассказывал бабе Ганушке: