Больше мать ни о чем не просила. Она лежала неподвижно то на одном боку, то на другом, то на спине – дети периодически переворачивали ее, чтобы не было пролежней.
Почти два месяца прошло с того времени, как она слегла. Сначала мать пыталась бороться с недугом, свалившим ее, выполняла все рекомендации врачей, пила горстями таблетки, покорно подставляла тело для инъекций, но улучшения не было.
– Почему, сынок, мне все хужей и хужей? – обращалась она к сыну, когда тот садился у ее изголовья. – Сколько я химии этой проклятой приняла и ничего не помогает. А денег сколько вы истратили! Вон вся тумбочка уставлена этими лекарствами, а толку?
Тумбочка, стоящая у окна, действительно была заставлена коробочками и тюбиками, пузырьками и таблетками, но она не знала еще, что и два ящика тумбочки были плотно набиты аптекарским товаром, оттого в комнате пахло больницей и безнадежностью.
Через месяц, прикованная к постели, мать почти перестала спрашивать о выздоровлении, она смирилась с приближением конца и стала просить почитать Библию. Эта книга, большая и тяжелая, досталась ей бесплатно от какой-то благотворительной организации лет десять назад, и она в последние годы читала только ее и ЗОЖ., который теперь аккуратной стопочкой лежал на подоконнике. Каждый номер был прошит белыми нитками, наиболее интересные и нужные рецепты выделены красной пастой. Последние десять лет, после первого инсульта, мать лечилась сама по рецептам этого народного лекаря. Посадила в огороде различные лекарственные травы, делала настойки и отвары и подолгу пила то с медом, то с орехами. Давление пришло скоро в норму, и мать жила, почти не болея.
Дочка брала Библию, читала, но недолго: надо было стирать, гладить, готовить, мести двор, словом, забот хватало. Видя, что дочь нервничает, а может, потому, что уставала слушать, мать отказалась и от этой радости.
Она лежала молча и о чем – то думала. Может, прокручивала, как в киноленте, свою нелегкую жизнь? Ссылка, война, голод, замужество, потери близких, рождение детей и внуков, работа с раннего утра до позднего вечера, тревоги и радости – все, как у любой русской женщины.
Иногда она задавала явно волнующий ее вопрос:
– А как там мои цветочки?
– Ничего, мама, растут, – отвечала дочь, – рыхлим, поливаем, не волнуйся, поднимешься – увидишь.
Мать согласно кивала головой. Цветов у нее во дворе и в саду было великое множество. Зная ее пристрастие, и дети, и соседи, и родственники делились с ней семенами, корешками, клубеньками, росточками. И из самого захудалого росточка у нее всегда вырастал удивительный цветок. К бабе Наташе 25 мая и 1 сентября вся улица приходила за букетами. Особенно шикарными у нее выходили астры и хризантемы. Красные, синие, белые, цветы украшали ее двор с ранней весны до поздней осени. Она ухаживала за каждым цветочком как за ребенком и радовалась раскрывшемуся бутону так же, как ребенок радуется новой игрушке. Сзывала соседей посмотреть, как цветет царская корона или какой-нибудь редкий вид тюльпана. После смерти мужа, лет двадцать она жила одна, никому из детей не хотела становиться обузой, и цветы были для нее и лекарями, и собеседниками, и гостями, и детьми. Теперь же она подолгу смотрела в окно напротив кровати, но ничего не видела, кроме куста сирени, который давно отцвел, а листья его, густые и жирные, загораживали от матери все остальное пространство.
Приезжали внуки проведать бабушку, бабулю. Их у нее было семеро: четыре внучки и три внука. Старшие стеснялись проявлять свои чувства, сидели на стуле и смотрели на бабушку, коротко спрашивая и так же коротко отвечая:
– Бабуль, как дела?
– Плохо, – всегда отвечала она, (а совсем недавно говорила: лучше всех).
– Ты брось это, давай поднимайся, цветочки надо поливать, выздоравливай, пожалуйста.
– Хорошо, – покорно соглашалась она. – А у тебя как дела?
Выйдя же из комнаты, где лежала бабушка, внуки нервно курили, а внучки принимались рыдать.
Авот самый младшенький, любимый внучок, хоть и двадцать лет было ему, не мог сдержаться и на глазах его наворачивались слезы, когда он гладил руку бабушки и усердно прятал лицо, чтобы она не заметила слез
– Ничего, Владюша, все будет, внучок, хорошо, – утешала она его. – Как ты учишься?
– Хорошо, бабуль, – еле слышно отвечал внук. – Может, ты чего-нибудь хочешь?
– Уже отхотелось, – отвечала она и горько вздыхала.
Выйдя из комнаты, Владик обращался к матери:
– Мама, а бабушка умрет? Я почему-то никогда об этом не задумывался. Мне казалось, что она никогда не умрет.
– В таком возрасте редко поправляются, сынок. Ей ведь через месяц восемьдесят четыре будет. Да и веру она потеряла, не хочет выздоравливать.
Да, это было так. Ее измучила боль, которую лекарства останавливали лишь на время. Она не хотела быть обузой, так как видела, что дети ее все заняты мыслями о домах, которые им пришлось оставить в связи с болезнью матери, о работе, где пришлось брать внеочередной отпуск. Да и устали они, сами уже не молоды: старшей дочери почти шестьдесят, среднему сыну – пятьдесят пять, младшему совсем недавно пятьдесят отметили.
На улице стояла июльская жара. Правда, саманный домик дольше сохранял прохладу, но только ночью и утром, днем же было душно, хотя и работал вентилятор. Мать лежала под простыней совершенно голая, она стыдилась своей наготы, просила надеть ей ночную сорочку, но дети не надевали, так как боялись пролежней. Это ее мучило страшно до тех самых пор, пока она перестала понимать, что с нею происходит, стала путать имена, иногда сознание ее отключалось полностью, она переставала узнавать окружающих. Сползала простыня и обнажала уже почти плоскую грудь матери, когда-то вскормившую троих детей. Придя в себя, она натягивала простыню до самого подбородка, нервно мяла ее, и тогда обнажались худые синюшные ноги.
Господи, зачем ты устраиваешь такие испытания людям7 Неужели нельзя забрать к себе без боли, стыда и унижения, без страха и упрека, без мучений?
Все понимали, что близится финал. Первым о неизбежном заговорил старший сын:
– Надо подумать, как маму будем хоронить, – пряча измученные глаза, предложил он брату и сестре.
– Мама должна была приготовить себе на смерть, пойду, поищу, – тихо промолвила сестра.
Через некоторое время она вернулась с белым холщовым мешочком, туго завязанным бечевкой, словно мать, готовя его, не хотела, чтобы его скоро развязали. Наконец младший сын зубами развязал узел, и дочь стала вытаскивать содержимое. Сверху лежали, свернутые в трубочку, носовые платки. Они были разные: мужские и женские, новые и явно стиранные, аккуратно, фабрично подрубленные и с разлохмаченными краями.
– Это она по похоронам ходила и складывала те платочки, которые дают на похоронах, себе, – догадалась дочь. – Надо перебрать, может, какие и сгодятся. И достала аккуратно сложенные и перетянутые веревочкой фартуки для кухарок, которые будут готовить поминальный обед. Когда их разложили, наступило тягостное молчание.
– Боже мой, мама, неужели нельзя было купить новые фартуки? – растерянно произнесла дочь. Фартуки были собственноручно сшиты матерью на старенькой швейной машине «Подольск» из отцовских старых рубашек. Разного цвета, вылинявшие (отец работал агрономом, и рубахам доставалось немало от южного жаркого солнца), больше выгорела спина, поэтому фартуки были сшиты из передних полочек с пуговицами посередине.
Следующими лежали тапочки, и все дети переглянулись между собой. Тапкам этим было лет двадцать. Это были светло-коричневые, велюровые румынские тапочки без пяток, купленные в Москве в эпоху тотального дефицита. Дочь привезла их матери в подарок в 8 марта. Она их некоторое время носила в комнате, а потом…. оказывается, отложила…
Наконец платье. Чисто черное, тоже когда– то ношенное.
– Эх, мама, мама, при жизни во всем себе отказывала, и, даже о смерти думая, не захотела на себя тратиться, – заплакала дочь.