Смех звучит громко, раскатисто, настоящий здоровый смех, ни над чем, явно не над нами, смех, который сам подступает, накатывает и отпускает, там, на месте, у них… они не виноваты, если несколько капелек просачивается сквозь закрытую дверь… легкие брызги… прохладная нега… Задрав головы, они подставляют лица… добродушная улыбка размягчает их черты… Вы слышите их?.. Мой отец говаривал про нас: Они такие дурачки… только покажи палец, и они уже хохочут…
Избавление. Покой. Свобода. Упоительное уважение к другому, которое — до чего это справедливо, до чего это верно — есть не что иное, как уважение к себе. Жить и давать жить другим… Свободен… пуповина обрезана… швартовы отданы… один… чист… по просторным пустым залам, по старинному сверкающему паркету… туда, только туда, в тот угол, подле окна… туда, где предлагает себя… нет, пе предлагает, это не предлагается и ничего не требует. Именно в том и сила. Ничего. Ни от кого. Самодостаточно. Это здесь. Неизвестно откуда взявшееся. Неизвестно от чего оторванное. Спокойно отторгающее все, что было приклеено: все образы, все слова. Отбрасывающее все. Нет слова, которое могло бы лечь, удержаться на этом. Нет слова, которое может с этим слиться, заключить союз. Никакой фамильярности. Это здесь. Одинокое. Свободное. Чистое. Ничего не требующее. Он останавливается и застывает перед этим: ноздреватый камень, вытесанный в форме странной зверюги. Не имеющей точного названия, И не нужно. Табличка с указанием происхождения, даты была бы уже наглостью. Профанацией.
Теперь начинается операция. Прежде всего — время. Подобно водам Иордана, оно расступается, давая путь… Нет. Оно не расступается. Оно остановлено. Недвижное мгновение, не имеющее пределов. Мгновение, застывшее в вечность. Одно бесконечное мгновение, безграничный покой, наполненный этим. Чем этим? Но здесь уже нет ничего, нет уже мелочных, точных, кокетливых, красивых, уродливых, льстивых, лживых, тиранических, марающих, умаляющих, возвеличивающих, пустых, унизительных слов… к которым приходится тянуться, теряя всякое достоинство, инстинкт самосохранения, которые надо упрашивать, за которыми нужно охотиться, гнаться, расставляя им ловушки, приманивая, усмиряя, муча. Нет. Никаких слов. В растянувшемся мгновении, без берегов, без горизонта, даже дальнего, в покойном, безграничном, недвижном, неколебимом… совершенно недвижном… безмятежном… это… Что это? Нет. Не надо слов. Это. И только. Здесь, от этой каменной зверюги исходит, распространяется… Движение? Нет. Движение тревожит. Пугает. Это здесь. Это здесь извечно. Ореол? Нимб? Аура? Мерзкие слова на миг касаются этого и тотчас отлетают. А он, который здесь… Нет, не он, он — бесконечность… которую это наполняет… нет, не «бесконечность», не «наполняет», не «это». Даже «это» недопустимо… уже излишне… Ничего. Никаких слов.
И вдруг воды сходятся, время возобновляет свое течение, конец. В нем не остается ничего, кроме глубокой умиротворенности.
Слова возвращаются, ложатся, ничто более не удерживает их на расстоянии. Покорная, пассивная вещь позволяет им облечь себя. Себя одеть. Вокруг нее суетятся опытные закройщики. Ловкие руки вертят ее. Она стоит смирно, пока они накалывают на ней слова, сносит длительные примерки. Дает внимательным глазам обозреть себя с разных сторон, выставляет напоказ свои прелести. Умело подобранные слова облегают и подчеркивают ее формы, переливчатые слова прикрывают их. Теперь, в этом одеянии и уборе, он еле-еле узнает ее. Опа держится несколько натянуто, словно сознавая свой высокий ранг. Она требует и добивается почтения.
Слова, которыми она окружена, это нечто вроде колючей проволоки, по которой пропущен электрический ток… Посмей теперь эти, смеющиеся там, наверху, протянуть к ней руку и снисходительно потрепать ее, они почувствовали бы, как вонзаются в них шипы, как их ударяет разряд.
Сидя друг против друга, они со знанием дела украшают, защищают стоящую между ними каменную зверюгу… Кто из тех, верхних, посмел к ней приблизиться? Кто посмел прорваться сквозь все линии обороны? У кого хватило наглости, выдернув наугад из бесформенной кучи, из нагромождения отбросов, из исполинской свалки, где он рылся, эту «критскую скульптуру», попробовать приложить ее к ней? Да ни у кого. Этого просто не было. Кто это слышал? Кто об этом помнит? Даже вспоминать об этом унизительно. Безумство придавать этому какое-то значение. Бред, не так ли? Совершенно неуместно, ни во что не укладывается… Нужно быть слишком избалованным жизнью, нужно не иметь никаких других забот, чтобы волноваться по таким пустякам… Вы правы… С этим покончено, я больше об этом не думаю. Пусть себе смеются сколько душе угодно. Я не слышу.
В самом деле? Возможно ли? Как в это поверить? Тебя действительно это не трогает?.. В таком случае усилим немного дозу. Чуть-чуть потоньше, чуть вкрадчивей и тотчас оборвать, чуть-чуть язвительнее, обжечь исподтишка, украдкой погладить крапивой, подсыпать щепотку порошка, вызывающего зуд… Ничего не чувствуешь? Правда? Неужто начисто позабыт наш условный код, выработанный за долгие годы? Неужто он окончательно переметнулся на другую сторону, в лагерь этого доброго толстого простака, па лице которого застыла дурацкая довольная улыбка? И вам так уютно, тепленько там, внизу, в своем кругу? А ну-ка, еще чуть громче, настойчивее… коротко, пронзительно… прервем и возьмемся снова… чтоб он ждал, затаив дыханье… разрываясь надвое, притягиваемый одной своей половиной сюда, к нам…
Но они считают, им все дозволено, как будто нас здесь нет… кота нет… мышам масленица… посметь разглагольствовать с таким цинизмом о своих эскападах, признаваться в своих одиноких экскурсиях, похваляться ими… В последнем зале, пе так ли? Возле окна? Божественна?
Правда? Да. Великолепная вещь… Один. Без нас, без родных, обманывая нас, прячась, отправляясь туда вот так, средь бела дня, делая вид, что пошел работать… озираясь, не следят ли за ним, почти бегом, подстегиваемый нетерпеливым желаньем поскорее предаться этому, этому пороку… бросая по выходе тревожные взгляды по сторонам и возвращаясь домой как ни в чем не бывало, словно честный гражданин, добропорядочный отец семейства, который, как и все, трудится в поте лица, как все окружающие — в конторах, на заводах, в шахтах, на полях… меж тем как он пытался уклониться, бежал украдкой… и там, шито-крыто, в одиночку… для себя одного… ио время идет, время торопит, надо оторваться, оставить запретный плод, прервать наслаждение… и это средь бела дня, в рабочее время, и не стыдно? взбредет же на ум… растрачивая силы, выходя оттуда изнуренным, одуревшим, ни иа что не способным, вынужденным рухнуть подле старикашек пенсионеров, домашних хозяек, которые прохлаждаются на садовых скамейках… И разумеется, пи слова нам, когда он, наконец, возвращается домой с озабоченным видом… Кто-нибудь мне звонил? Где почта?..
Зато потом в своем углу, с себе подобными, сделанными из того же теста, со старыми жуирами, старыми распутниками… Позволить себе отвести душу, разоткровенничаться… слюнявые губы старых гурманов… Да, я ее знаю… Совершенство. Великолепна. Но помните, в Прадо, в Риме, в Базеле, в Берлине… обратили ли вы внимание… приподымая тяжелое грузное тело, выходя на середину комнаты, выставив вперед ногу, ну прямо манекенщик, демонстрирующий новую модель костюма… Если бы вы только знали… вот тут, в этой округлости, в этой линии… рука скользит вверх по ляжке, по бедру… вот здесь, видите, в этой правой ноге, выставленной вперед, вот тут, вот так… Губы издают отвратительный звук, громко чмокают, целуя копчики пальцев… Не буду распространяться. Настоящее чудо. Я стоял перед нею часами. Не мог глаз отвести. Египетская, да, крайняя слева у самого окна. Из-за нее одной стоит поехать.