Вдалеке на склоне что-то зашевелилось – не человек, а какое-то гораздо меньшее существо. Поначалу я принял его за щенка, оказавшегося на нейтральной полосе, но для собаки оно было слишком рыжим, пушистым, и вообще не очень-то походило на собаку. Скорее уж оно напоминало крота. И я сказал ему: «Будь я на твоем месте, крот, я зарылся бы в нору и не вылезал из нее». Не думаю, чтобы я произнес что-нибудь вслух, но даже если бы и проговорил, это не имело бы значения – никто, не говоря уже об этом дурном кроте, все равно не мог бы меня услышать.
Некоторое время крот продолжал сидеть на одном месте, а потом направился вверх по склону ко мне, пробираясь сквозь высокую траву.
Передо мной опустился завиток дыма, скрыв крота из виду. Расположенная позади батарея продолжала вести огонь, но вместо четкого разговора ее орудия выговаривали лишь невнятное «чуфф-чуфф», а уже ставший привычным их рев заглушался треском и визгом рушащейся с неба лавины металла. Временами осколки, словно тяжелые дождевые капли, выпадали из дымной тучи и сыпались вокруг – те, что покрупнее, вспахивали дерн, взметывая в воздух комочки грязи.
Завиток дыма рассеялся. Крот оказался теперь намного ближе, и я разглядел, что это совсем не крот. Не пойму, как я сразу не узнал эту остроконечную волосяную шляпу и кувшинообразные уши. Даже на расстоянии я должен был бы догадаться, что это Арбитр, а вовсе не щенок или крот.
Но теперь он был мне отчетливо виден; Арбитр смотрел на меня, смело бросая вызов, точно воинственный бантамский петух, а потом поднял руку с плоскими пальцами и показал мне нос.
Мне следовало бы быть разумнее. Следовало дать ему подойти. И не следовало обращать на него внимание. Но я был не в силах вынести этого зрелища – кривоногий, смахивающий на петуха Арбитр показывал мне нос!
Не раздумывая, я вскочил и бросился к нему. Но не успел я пробежать вниз по склону и нескольких шагов, как что-то ударило меня.
Дальше я мало что помню. Мимолетное прикосновение к черепу раскаленного металла, внезапное головокружение стремительного падения – и больше я не чувствовал ничего.
15
Казалось, я бесконечно долго блуждал по какому-то затерянному во мраке пространству, хотя глаза были закрыты, и было не понять, действительно ли вокруг царит тьма. Но я был уверен, что это именно так, что даже сквозь сомкнутые веки я ощущаю окружающую темноту, однако в то же время понимал, насколько это глупо, и считал, будто, открыв глаза, увижу полуденное солнце. И все же я не открывал глаз. Почему-то мне казалось, что я должен держать их закрытыми, – словно в противном случае мне предстанет зрелище, которое не дозволено видеть ни единому смертному. Конечно, все это было чистейшей фантазией. Не было ни малейших оснований полагать, что дело обстоит именно так. Как раз в том-то и заключалось самое ужасное, что я ничем не мог доказать, будто блуждаю в мире мрака по пустынной земле – но не просто пустынной, а недавно еще полнившейся жизнью, а теперь лишенной ее совсем.
Я продолжал медленно, с болезненными усилиями карабкаться вверх по склону, понятия не имея, куда и зачем. Казалось, я даже испытывал удовлетворение – не оттого, что мне хотелось этим заниматься, а потому, что альтернатива была непостижима и ужасна. Я не понимал, кто я или что я, где нахожусь и какая причина подвигла меня на это восхождение; казалось, я вечно взбирался во тьме на этот бесконечный склон.
Но со временем ко мне пришли новые ощущения – земли и травы под руками, неудобства от врезавшегося в колено камешка, прохлады от прикосновения ветерка к лицу и трепещущий звук – шум листвы, колышущейся где-то над головой.
И это было куда реальнее предыдущего. «Этот мир, – подумал я, – это мрачное место вновь наполнилось жизнью».
Я перестал ползти и приник к земле, чувствуя, как она отдает тепло летнего дня. Теперь стал слышен не только шелест ветра в листве, но и топот множества ног, и отдаленные голоса.
Я открыл глаза – действительно, кругом было темно, но не в такой степени, как я себе это представлял. Передо мной виднелась рощица, а за ней, на вершине холма, силуэтом вырисовывалась на фоне звездного неба пьяная пушка – с одним колесом, осевшая набок, со стволом, нацелившимся на звезды.
При виде ее я вспомнил Геттисберг, осознал, где лежу, и понял, что никуда не взбирался. Я находился на том же – или приблизительно на том же – месте, где днем вскочил на ноги, когда Арбитр показал мне нос. А все последующие видения были только лихорадочным бредом.
Поднеся руку к голове, я нащупал с одной стороны большой, скользкий струп и почувствовал, что пальцы сразу же стали липкими.
Я поднялся на колени и постоял так немного, борясь с головокружением. Голова болела – особенно там, где я нащупал струп, но сознание было ясным. Я чувствовал, как возвращаются силы. Видимо, осколок задел меня лишь вскользь, рассек кожу и вырвал клок волос.
Я понял, что Арбитр едва не добился своего – смерть прошла от меня в какой-то ничтожной доле дюйма. Неужели вся эта баталия была разыграна исключительно в мою честь, только для того, чтобы завлечь меня в ловушку? Или же это представление, вновь и вновь повторяющееся по расписанию – до тех пор, пока люди в моем мире не перестанут интересоваться происшедшим при Геттисберге?
Я встал и обнаружил, что ноги держат довольно уверенно, хотя и ощущал внутри какое-то странное беспокойство, – поразмыслив, я пришел к выводу, что это попросту голод. Последний раз я поел накануне, когда мы с Кэти остановились позавтракать, немного не доезжая до границы Пенсильвании. Разумеется, это было мое вчера – я понятия не имел, как течет время на этом перепаханном ядрами склоне. Я вспомнил, что по моим часам бомбардировка началась двумя часами раньше положенного срока; впрочем, историки так и не пришли к единому мнению на этот счет. Но в любом случае она не могла начаться раньше часу дня. «Однако все это, – подумал я, – вряд ли имеет к нынешней ситуации какое-либо отношение. В этом искаженном мире занавес может подняться в любой, момент – как только захочется режиссеру».
Я начал подниматься по склону, но, не пройдя и трех шагов, споткнулся и упал, вытянув руки перед собой, чтобы не удариться о землю лицом. Я набрал полные пригоршни гравия, но это было отнюдь не самым худшим. Худшее наступило, когда я повернулся и понял, обо что споткнулся. И когда при мысли об этом к горлу подступила тошнота, я увидел другие такие же тела – они в великом множестве были разбросаны там, где сошлись и схватились две цепи бойцов, лежавших теперь, подобно бревнам; они мирно лежали во тьме, и легкий ветерок пошевеливал полы мундиров – возможно, напоминая, что совсем недавно эти люди были живыми.
«Люди, – подумал я, – нет, не люди. О них не имеет смысла горевать – разве что вспоминая тех, кто погиб в подлинном сражении, а не в этой дурацкой пантомиме».
Другая форма жизни, как предположил мой старый друг. Может быть, лучшая, наиболее совершенная форма. Достижение, являющееся вершиной эволюционного процесса. Сила мысли, субстанция абстрактного мышления обрела здесь форму и способность жить и умирать – или симулировать смерть, – возвращаясь в прежнее состояние безликой силы, а затем снова и снова обретать форму и оживать, перевоплощаясь из одного облика в другой.
Это бессмысленно, сказал я себе. Но бессмысленным было все и всегда. Бессмыслицей был огонь, пока не оказался приручен безвестным человеком. Бессмыслицей было колесо, пока кто-то его не изобрел. Бессмыслицей были атомы, пока пытливые умы не придумали их и не доказали их существования – пусть даже не понимая их подлинной сущности; и атомная энергия была бессмыслицей, пока в Чикагском университете не зажегся странный огонь, а позже не распустился над пустыней неистовый вспухающий гриб.
Если эволюция действительно, как это нам представляется, являет собой процесс созидания такой формы жизни, которая полностью овладела бы окружающей средой, то, создав эту самую гибкую, самую податливую форму, она тем самым сотворила последнее свое достижение. Ибо эта жизнь способна принимать любую форму, автоматически приспосабливаться к любому окружению, вписываться в любую экологию.