Выбрать главу

— Что-что — читать! Вот что тебе это дает? Объясни мне, пожалуйста.

— Олька, ну какие ты глупости городишь! — возмутилась Лена. — Это учит думать, учит чувствовать.

— А без Довлатова, значит, ты думать и чувствовать не умеешь?

— Да ну тебя! — отмахнулась Лена. Но все-таки решила завершить короткий спор чем-нибудь убедительным. Вспомнилось почему-то только про шаолиньских монахов, про которых как-то рассказывал Буланкин.

— Знаешь, как говорят шаолиньские монахи? — спросила она Ольгунчика.

Ольгунчик сделала заинтересованное и серьезное лицо, хотя ей уже было очень смешно.

— Каждый день тренируй разум и тело, — медленно и значительно проговорила Лена, с некоторых пор настойчиво бросающая курить и ежеутренне выполняющая нехитрый комплекс йоговских упражнений, которые, разумеется, присоветовал ей Буланки н.

Услышав про шаолиньских монахов, Ольгунчик всплеснула руками и, опрокинувшись на диван, задрыгала ногами:

— Во дает! Откуда ты такого набралась?

— Да уж набралась, — заулыбалась Лена.

— Ой, не могу, — продолжала дрыгать ногами подруга. — И курить бросила!

Тут до Ольгунчика что-то дошло, она села и шепотом спросила:

— Влюбилась?

— Влюбилась, — подтвердила Лена.

— Наконец-то, — подвела черту Ольгунчик и выдохнула: — Рассказывай!

У самой Ольгунчика дела с любовью обстояли неважно. Она активно знакомилась по объявлениям, но ничего путного из этого не выходило.

— Понимаешь, нет в Рязани мужиков нормальных. Свободных, я имею в виду, — жаловалась она Лене. — Нищие, затюканные или осторожные, жадные, подозрительные. А запросы у них ого-го! Ты бы посмотрела. На днях с одним встретилась. Лысый, личико с кулачок, глазенки бегают. И говорит мне: «Извините, вы не в моем вкусе». Не в его, козла, вкусе! Он думает, что у него есть вкус. Представляешь?! Уж если я не в его вкусе, то кто ему тогда нужен?

Лена выслушивала обличительные монологи Ольгунчика и думала о том, как все-таки действительно несправедливо устроена жизнь.

Ольгунчик, полноватая сексапильная кудрявая шатенка с очень синими глазами, никогда не впадала бы в свои депрессии, если бы рядом наконец появился надежный сильный мужчина, способный вытащить ее из ненавистного общежития и создать для нее такие условия, при которых она могла бы не работать. Да, не могла она работать! Вы знаете, так бывает.

Бог задумал Ольгунчика, видно, для чего-то высокого: для творчества, для любви. А сам не дал почему-то ни того, ни другого. Забыл, наверное. Хотя по поводу творчества я, кажется, не права. Ольгунчик действительно не сочиняла ни музыки, ни стихов — но она писала дневники, а точнее, вела один большой бесконечный дневник, записи которого переходили из одной толстой тетради в другую. Тетрадями, точнее, тяжелыми канцелярскими книгами с серыми разлинованными листами снабжал ее Денисов (где уж он их брал, я не знаю), который и был главным героем Ольгунчиковых записок. Она мечтала когда-нибудь это все издать, потому что такая личность, как Денисов, по ее глубокому убеждению, не могла не заинтересовать широкие читательские массы.

Но не только про Денисова писала Ольгунчик. Она всегда (в троллейбусе, в театре, на скамейке в парке) фиксировала практически все, что происходит вокруг и внутри ее. И все эти козлы из газетной рубрики «Он ищет ее» тоже находили в ее дневниках свое место. А поскольку в проницательности, остроумии, образности и меткости языка автору не откажешь, получалось очень интересно и смешно.

Когда Ольгунчик, покопавшись в своей самосшитой огромной сумке, которую она неизменно таскала на плече, как Денисов — свой кофр, доставала из ее глубоких недр канцелярскую тетрадь, Лена звала бабу Зою (Вера Петровна на эти читки обычно из своей комнаты не выходила), и они, усаживаясь поудобнее, настраивались на сеанс смехо-терапии, который Ольгунчик почему-то строго регламентировала: пять минут — и хватит. Но и этого было вполне достаточно. Кстати, именно баба Зоя была самым благодарным слушателем (Ольгунчик читала иногда свои записки и в других аудиториях), за что Ольгунчик ее особенно ценила и, естественно, не забывала стенографировать реплики, замечания и байки самой Зои Ильиничны, у которой было чему поучиться. Про машину соседа, например, она говорила: «грязная, как анчутка». Про шубу, которую купила «Алексан Пална с пятого этажа», сообщала: «белая, как холодильник». Про свою племянницу рассказывала так: «Ходил к ней один. Военный. Учился тут у нас в десантном училище. Только не русский. Из Африки. И знаете, девки, ведь черный был, как пальто. Верка-то и девочку такую родила. Говорили, что хорошенькая девочка-то. Но черненькая, как галошка. Она ее в роддоме и оставила».

Записывая все в свой дневник, Ольгунчик никогда не делала никаких выводов. «Жизнь как она есть» — это было ее принципом, как у Довлатова, которым Лена так безуспешно пыталась заинтересовать свою нечитающую подругу Ольгу Медведеву.

13

На полураздетых кленах ярко полыхали лоскуты последних листьев.

Проплыл над Кремлем запоздавший клин перелетных птиц.

Порывы хулигански налетавшего ветра переносили с дерева на дерево стайки замерзших воробьев.

Лена приехала на набережную: встретиться и попрощаться с поздней рязанской осенью. Лучше было бы отправиться в лес, но одной — нереально, а с кем-то, даже с Ольгунчиком, — не хотелось. Не хотелось делить пополам то, что должно было достаться ей одной. Вот такая она была жадина!

Осень в этом году затянулась. К первым числам ноября, когда ночные морозы уже могли бы окончательно погубить еще не успевшие облететь листья, деревья стояли в сильно поредевшем, но еще вполне приличном наряде.

Затянутое ровной молочно-серой пеленой небо, казалось, никогда и не предполагало существования на нем солнца. И день мог бы показаться пасмурно-сердитым. Однако подсвеченный хоть и слегка потускневшим, но все-таки золотом сохранившейся на деревьях и усыпавшей землю листвы, выглядел просто задумчивым и немного сомневающимся в правильности всего происходящего.

Воздух был холодным и жестким, а для Лены — по-некрасовски ядреным и бодрым. Мерзли нос, уши и руки. Кожаные перчатки не грели, а наоборот, настывая, напоминали, что пользы от них — никакой. А вот какая-нибудь беретка сейчас бы не помешала. Это так баба Зоя, не в силах видеть Лену «распокрымши», всегда говорила: «Ты бы хоть какую беретку себе купила, застудишь башку-то свою непутевую». «Непутевую» — это, конечно, к слову и как своей, любя.

Баба Зоя Лену не просто любила, а считала ее совершенно необыкновенной. И все ждала, когда ее заберут в Москву, на телевидение. Кто именно Лену Турбину должен был забрать в Москву, баба Зоя, конечно, не знала, но, веря в высшую справедливость и полагая, что Лена лучше всех, кого показывают во всяких «Новостях», не сомневалась: место Лене только там — в телевизоре.

Лена, провожая взглядом дружную стайку листьев, устремившихся волей своенравного ветра в далекую даль и высокую высь, усмехнулась: а чем черт не шутит! Может, и надо рыпнуться в Москву, кое-кто из однокурсников далеко пошел, есть к кому обратиться. Сколько ей еще торчать на Севере? И главное, ради чего? Или ради кого? Буланкин… Но ведь с ним пока ничего не понятно. С Олегом было легко и просто, а с этим…

Лена подтянула почти до носа замотанный вокруг шеи шарф, подумала, что можно было бы его и на голову, но вовремя спохватилась. Она даже на Севере всегда до последнего норовит без шапки ходить, а тут укутается как неизвестно кто. Там уж деваться некуда — и прячет зимой Лена голову и щеки в песцовый мех, становясь похожей на эскимоса. «Эскимосы, эскимосы…» Это Олег, поддразнивая Лену, все время напевал после того, как увидел ее на одной из «зимних» фотографий.

Лена попыталась сейчас вспомнить еще хоть одно слово из этого, такого популярного тогда, шлягера про эскимосов, но у нее ничего не получилось. И это долго мучило, как обычно бывает, когда вдруг нестерпимо хочется ухватить какой-то фрагмент прошлого, а коварная память, давая только далекие подсказки, никак не желает помочь, водит вокруг да около и сердит своей несговорчивостью до тех пор, пока не плюнешь па нее и не отвлечешься на что-нибудь другое.