Лена сказала однажды, что родители ее не планировали (это мама ей сама рассказывала зачем-то), она получилась случайно.
— Как и большинство детей, — грустно констатировала Ольгунчик, — вот тебе и причина того, что в лучшем случае у большинства из нас не ладятся отношения с родителями. А про худший я говорить не буду.
— Неужели так все просто? — удивилась тогда Лена.
— Просто? Ты представляешь, сколько всего должно совпасть и как все должно сложиться в одну счастливую картину, чтобы дети рождались запланированными и желанными?! — воскликнула Ольгунчик.
Получался замкнутый круг. И к этому замкнутому кругу они снова и снова возвращались. Лена считала, что вырваться из него невозможно. Ольгунчик была настроена более оптимистично. Конечно, у нее была Сашура, ей было на ком экспериментировать.
— Вспомни, — говорила она Лене, — как ты рассказывала, что в детстве мама тебе говорила: «Не люблю эти телячьи нежности», — когда ты пыталась к ней приласкаться. А сейчас ты хочешь, а не можешь быть по отношению к ней ласковой и нежной. И вы обе от этого страдаете?
— Так, — соглашалась Лена.
— И, помня об этом, ты уже никогда не скажешь ничего подобного своему ребенку, — развивала Ольгунчик мысль.
— Как ты можешь мне такое говорить? — удивлялась Лена, страдальчески морщась и закрывая лицо руками.
— Нечего тут изображать! — сердилась Ольгунчик. — Какие твои годы? — Она совершенно искренне верила, что у Лены все еще впереди.
Ольгунчик почему-то всегда забывала, сколько им уже лет. Даже возраст Сашуры не мешал ей, наверное, думать, что им с Леной не больше двадцати пяти. Кстати, никакие цифры у нее в голове никогда не держались. Вероятно, именно поэтому ею никак не осознавалось, что и она, и Лена прожили уже полжизни. А может, и больше.
4
Приближалась Пасха. Баба Зоя постилась, была сосредоточенной, строгой и вместе с тем, в ожидании праздника, просветленно-взволнованной. Каким-то удивительным образом это передавалось Лене, хотя она и не постилась. Баба Зоя заразила ее ожиданием и радостной тревогой. Лену вдруг начали томить неясные предчувствия счастливых свершений. В душе царила необъяснимая благодать и нежная любовь к миру и людям.
— Что с тобой, Леночка? — спрашивал Марк Захарович. — Ты вся светишься. Неужели влюбилась?
— Давно пора! — подхватывала Матильда. — А то повода выпить — никакого. Давай, Елена Станиславовна, порадуй нас каким-нибудь известием.
— Да нет, все обычно, — качала головой Лена. — Вам показалось.
Матильда обиженно поджимала и без того поджатые губы: с этой Турбиной каши не сваришь. Странная она все-таки какая-то. С такой внешностью — и никого не иметь? Или имеет, а прикидывается смиренницей? Сколько уж у них работает? Несколько лет. Пора бы что-нибудь про себя рассказать — нет, помалкивает, все только о работе. Бывают же такие зануды!
Сама Матильда (она, конечно, не знала, что так зовут ее между собой Лена с Ольгунчиком) была в чем-то хитра, а в чем-то — проста и грубовата. Последнего она не прикрывала никакими формами вежливости, считая это лицемерием и ханжеством. «Простите», «будьте любезны» — да противно! Это Марк тает от Леночкиной деликатности-тактичности, а она, Завражнова Анна Ивановна (так, как вы помните, на самом деле звали Матильду) не собирается из себя ничего изображать: какая есть, такая есть.
Лена чувствовала негативные флюиды Завражновой, вспоминала Званцеву, но подстраиваться не хотелось: не любит ее Матильда, и не надо. Зато благоговение и нежность Марка Захаровича не имели границ. И это спасало ситуацию, позволяло сохранять более или менее благоприятный климат в их маленьком коллективе и тесном кабинете.
В субботу, накануне праздника, Лена, Вера Петровна и баба Зоя — все сообща пекли пироги, кулич, варили яйца в луковой шелухе.
В воскресенье с утра Лена поехала на одно кладбище, к папе (Вера Петровна осталась дома: давление подскочило), а баба Зоя с Алешкой отправилась на другое, к своим.
Дорога с несколькими пересадками была долгой и утомительной.
Но остатки душевного дискомфорта от толчеи в общественном транспорте бесследно растаяли, стоило ступить за ворота кладбища, заросшего кленами и березами, которые только еще собирались выпустить свои первые клейкие листочки, но уже успели напитать воздух легким, чуть горьковатым запахом весны, свежести и надежды.
Центральные асфальтированные дорожки были более или менее чистыми, а между могилами пришлось помесить грязь. Сами могилы в большинстве своем были прибраны и ждали, когда к ним придут уже не затем, чтобы навести порядок, а затем, чтобы постоять в молчании, отдать в светлое Христово воскресение долг памяти и любви. Правда, не все посетители кладбища были проникнуты молчаливой благостью — некоторые ели-пили и чуть ли не плясали у памятников родственников, понимая праздник слишком буквально. А иные плакали-убивались, падали на сырую землю свежих холмов с цветами и венками: они не успели смириться, не успели постичь неизбежность утраты, и для них приход сюда еще не стал обычным ритуалом, а был пока суровым испытанием, продолжением неизбывного горя.
Но даже пронзительные причитания, от которых у Лены всегда ныло сердце и текли по щекам ответные слезы, не смогли заглушить в душе тихой радости. Весна! Вот где она настигла Лену окончательно — на кладбище! Парадоксально и необъяснимо, как, впрочем, все в этой жизни. И здесь же Лена поняла, что трепетное ожидание великого христианского праздника для нее все-таки было связано больше всего с приходом весны, а не с религиозным осознанием чуда древнего воскрешения. Значит, пока не доросла. Так сказала она себе.
А через два дня, когда Лена шла с работы, ноги как будто сами собой понесли ее в церковь. Просто было, наверное, по пути. Лишь немного нужно было свернуть в сторону. Лишь немного. Лена и свернула, не давая себе в том ясного отчета.
А может, и не таким уж случайным оказался этот поход в храм. Ведь отец Владимир (вы пока не знаете, кто это; я расскажу о нем позже) постоянно говорил о том, что нужно там бывать. Кроме этого, с неделю назад Лена была у Денисова, и Евгений Иванович подарил ей только что изданный, еще волнующе пахнущий типографской краской великолепный фотоальбом, одним из авторов которого, разумеется, был он сам.
Вероятно, прекрасно-строгий облик колокольни Борисо-Глебского собора с ярко-лазурной обложки и поманил Лену к себе.
Когда она рассматривала альбом и слушала, как все это Денисов снимал, у нее мелькнула мысль, что ведь она ни разу не была в этом храме и не видела собственными глазами то, о чем с тихим восторгом рассказывал Евгений Иванович.
Мысль мелькнула — и от нее, казалось, не осталось и следа. Мысль всего лишь мелькнула — а спустя несколько дней Лена уже стояла перед иконами, некоторые из которых Денисову пришлось фотографировать, стоя на коленях, — иначе они никак не давались. Денисов говорил об этом удивленно и шепотом, многозначительно склоняя при этом голову к правому плечу.
Лене приходилось бывать в церкви за всю свою жизнь не более двух раз. Никаких особенно ярких впечатлений она тогда не испытала. Но с некоторых пор, очевидно, в результате общения с Денисовым, бабой Зоей и отцом Владимиром, Лена все чаще ощущала, как иногда внутри становится тепло и ясно от осознания чего-то, что нельзя обозначить словом. Она никак не связывала это ни с молитвами, ни с церковью. Просто знала, тихо и про себя: есть. Просто искренне молила иногда: помоги. И все чаще ловила себя на слове, обращенном к Нему, — «прости». Хотя за что ее нужно простить, она толком и не знала.
И вот сегодня здесь, в многолюдном храме, где сияла лампочная гирлянда слов «Христос воскресе!», где могуче и слаженно звучали песнопения необыкновенной красоты и пронзительности, Лена вдруг совершенно ясно ощутила свою естественную и закономерную причастность ко всему православному миру, поняла, что это нельзя проговорить, можно только пропеть, как пели сейчас вместе с хором многие стоящие рядом с ней. Мужчины и женщины. Молодые и старые. И такие, как она.