– Чтобы что? Коммунизм построить? Ну вот смотри, Вовка. У меня в отделении я любую таблетку могу назначить и любой укол из перечня препаратов, допущенных к применению Минздравом РСФСР… Имею право! Понял? А галоперидол да сульфозин покрепче твоего энтузиазина будут. Ущучил? А теперь смотри: таблетки всем раздают, а Нуралиев все равно в туалете за шкафом дрочится, хоть его убей. А Бакаев с Рюминым чифирят. Ты думаешь, я не знаю? Все знаю. Вот застукаю их после обеда и назначу обоим сульфозиновый крест, чтобы знали. А Перфильеву разбили губу. Кстати, кто, ты не знаешь? Ну и не надо, я все равно найду. Ну и какой же это, Вовка, на хуй коммунизм? Таблетки всем раздают, все их горстями глотают, а коммунизма у меня в первом Б отделении так и нет! И не будет.
Тут глаза у заведующего отделением неожиданно изменили выражение, и он показал пальцем на стену, на висевший на ней портрет:
– Это кто?
– Как это кто? – удивился Зема, – конечно Ленин!
– Ну так вот, Вовка. Я только таблетки с уколами имею право назначать. А у Ленина полномочий побольше было. Он бывалоча и расстреливал. Знаешь сколько народу расстрелял? Не знаешь? Ну и не надо. Много расстрелял. А коммунизма – нет! Потому что не всех перестрелял. Вот если бы всех – тогда был бы коммунизм. А пока хоть один человек живой остался, хоть больной, хоть здоровый, хоть на таблетках, – никакого коммунизма не будет. А твой энтузиазин давно изобрели. Водкой он называется. Все на ней держится, на родимой, вся страна ее пьет. А кто не пьет, кто думать много начинает, таких ребят нам люди из органов на лечение привозят. Чтобы были как все и пили как все. Так что не суетись, Вовка. Все, что ты там написал, уже давно работает на всех оборотах, и социальная психиатрия твоя тоже давно есть. КГБ она называется. Есть и без тебя, кому проверять, как строят коммунизм. Хуй собачий они построят, только нас это не ебет – мы люди простые, и спрос с нас три копейки. Понял, Вовка, что я тебе сказал?
Зема молча и сокрушенно кивнул.
– Ну вот и хорошо. Я знал, что ты поймешь. Вовка! Запомни, я тебе ничего не говорил, понял? Ты сам все понял! Проболтаешься кому про наш разговор – скажу «бред у него». Понял? Сульфозиновый крест сделаю и галоперидолом замучаю. Из наблюдательной палаты у меня век не выйдешь. Запомнил, Вовка? Будешь еще хуйню всякую писать?
Зимин посмотрел на Зему пронзительными ледяными глазами. Зема состроил умную рожу и отрицательно покачал головой с понимающим видом.
– Ну то-то же. Все! Аудиенция окончена, пиздуй на хуй из моего кабинета, а писанину свою в толчок спусти, только не сразу, а по частям.
Об этом разговоре в кабинете заведующего отделением Зема под большим секретом рассказал Мише все на том же месте – во дворе, рядом с вечно гудящей трансформаторной будкой.
Миша не раз и не два ловил себя на мысли, что шизофреник Зема с его больными мозгами был безусловно в чем-то глубоко прав, и что ощущения полноты жизни и правильности выбранного пути действительно чрезвычайно субъективно. Миша думал о своем пути, и чем больше он об этом думал, тем чаще ему казалось, что он ужасно далек от своего центра. Только Мише в отличие от Земы не казалось, что он находится на каких-то задворках, без движения. Скорее, Миша испытывал чувство затерянности в жизни: кто-то когда-то забросил его в этот огромный пестрый мир, и с тех пор Миша не мог понять, ни в каком месте этого мира он находится, ни в каком месте ему следует быть, ни какие вообще места в этом мире существуют. Вселенная, в неведомой точке которой он был затерян, казалась юноше обжигающе холодной, и для того, чтобы чувство потерянности исчезло, было необходимо прежде всего согреться.
И тут вдруг Миша поймал себя на том, что он больше не испытывает при этих мыслях и воспоминаниях того неизменного душевного озноба, который всегда сопровождал эти Мишины мысли, приходящие по большей части в ночные часы. Откуда-то вдруг неожиданно повеяло легким теплом. Так бывает, когда устанешь и продрогнешь в дороге на холодном ветру, и вдруг заметишь близкий костер, вокруг которого собрались друзья, которые тебя ждут. Тепло еще не охватило тело, ты все еще дрожишь на ветру, но на душе уже тепло.
Вот это нежданное потаенное тепло и заструилось вдруг неожиданно у Миши где-то глубоко-глубоко внутри, сперва тоненьким ручейком, а затем все сильнее, сильнее… Это не был зажигающий жар веселья и радости, который захватывает и увлекает. Это было именно тепло – глубокое внутреннее тепло неведомой надежы и легкой приятной грусти. Откуда взялся этот поток тепла? Где был его таинственный источник? Миша не знал. Но он чувствовал, что мощный поток тепла наполняет его внутренний мир и одновременно наполняет всю Вселенную. Ее холодные, необитаемые просторы, наводящие страх своей неизвестностью, вдруг стали теплыми и уютными, совсем не страшными. Присутствие этого незримого тепла в каждой точке огромной Вселенной делало родным и знакомым каждый ее уголок. Теперь – Миша хорошо это чувствовал – вовсе не надо было искать какой-то «центр» в собственной жизни, искать свое место во Вселенной. Центр был теперь повсюду, и не собирался никуда исчезать. Ощущение ясности бытия и спокойствие духа, оказывается, вовсе не находилось ни в какой зависимости от того, как сложится жизнь, карьера, судьба… Миша вспомнил свои волнения о том, как сложится его жизнь, чего он сумеет в ней достичь, и вдруг осознал, что все эти волнения – в прошлом. Жизнь прошла, и волнения прошли, страсти перекипели и улеглись… Все прошло, осталось лишь вечное тепло, наполняющее все вокруг ясной и светлой грустью, и это тепло будет вечным и не оставит его и после смерти.
И сама смерть тоже изменила свой смысл. Если раньше Миша ощущал ее как вечный холод, вечную пустоту и вечный страх, то теперь стало ясно, что смерть – это вечное тепло. Ведь все дело было в том, что это тепло, тепло смерти, не было тем телесным ощущением тепла, которое исходит от нагретых предметов или от огня. Это было тепло мысленное, воображаемое, как бы из другой реальности, но ничуть не менее реальное, чем ощущение физического тепла. Но вместе с тем, это ощущение не было мыслью о тепле, это было именно само тепло, только другой природы, отличной от физической, то есть от того ощущения тепла, которое давали кожные рецепторы. Почему-то Миша был абсолютно уверен, что после смерти, когда исчезнут все физические ощущения, исчезнут его, Мишины, мысли, когда он вообще перестанет быть Мишей Шляфирнером, а станет ничем, то есть его самого не станет, это тепло останется и даже станет еще сильнее. И это совсем не было страшно, наоборот, это было чрезвычайно приятно и заманчиво, настолько заманчиво, что Мише неожиданно захотелось как можно скорее, не откладывая, умереть.
Неожиданно ожили воспоминания из прошлого семестра. Каждому студенту в конце первого курса полагалось бесплатно отработать санитаром несколько ночных дежурств в лечебных учреждениях здравоохранения. За этим мероприятием следил деканат и комитет комсомола. Мише досталось дежурство в роддоме номер три. В эту ночь у одной из женщин были тяжелые роды, ребенок шел ягодицами, и акушер несколько раз пытался выполнить поворот на ножку. Но роженица напрягалась, неистово кричала, и в конце концов ей дали наркоз. Ребенок появился на свет в перекрученной пуповине, черный от асфиксии. Другое дежурство Миша провел в онкологическом отделении городской клинической больницы, где в эту ночь долго и трудно умирал больной хроническим лимфолейкозом. Уже после остановки сердца он делал судорожные вдохи, гримасничал лицом, и даже несколько раз садился в кровати, прежде чем успокоился и затих навсегда.
Тогда в родильной палате Миша подумал, что больно не только рожать ребенка, но и рождаться на свет тоже должно быть очень болезненно. А в онкологическом отделении, отвозя вместе с напарником в морг труп того трудно умиравшего больного, он подумал, что и умирать, в общем, тоже ничуть не легче, чем рождаться. Рождение и смерть были барьерами, отделявшими жизнь, наполненную привычными каждодневными ощущениями и мыслями, от небытия, где этих ощущений и мыслей не было вовсе. Болезненные ощущения давала по преимуществу не жизнь, и тем более не небытие, в котором никаких ощущений вовсе не было, а прохождение барьера между жизнью и смертью.
Но и сама жизнь тоже была разделена на части бесчисленными барьерами, которые постоянно приходилось преодолевать. Для того чтобы поступить в мединститут, требовалось хорошо учиться, сдать вступительные экзамены. Чтобы получать стипендию, тоже требовалось хорошо учиться и выполнять общественную работу. Для преодоления этих барьеров требовалось напрягать мозги, думать. Миша вдруг подумал, что даже в детстве требовалось преодолевать барьеры, и многие из них тоже требовали напряженных раздумий. Например, почему кусок пластилина не становится тяжелее, если его из маленького кругляша раскатать в большой плоский блин. Однажды поняв некую абстрактную идею типа закона сохранения массы, можно было использовать ее для преодоления последующих барьеров. Конечно, в детстве было множество барьеров, преодоление которых не требовало никаких раздумий. Такими барьерами были ветрянка, свинка и корь, а также скарлатина и инфекционный гепатит, которым они переболели на даче в детском саду все до единого. Это были барьеры на подступах к обычной жизни взрослых людей, наполненной своими взрослыми барьерами типа защиты кандидатской диссертации или вступления в члены КПСС.