Работал я в многотиражке с раннего утра и до обеда, там мчался в институт, иногда после занятий возвращался, чтоб сделать материал из вечерней или ночной смены. Всегда любил бывать в цехах, писал по просьбе старых работниц на радио просьбу исполнять русские народные песни, читал иногда в цехах в перерыве полулекции, полурассказы о литературе, любил ходить к ветерану труда Мискину Александру Ивановичу, писал о нем. Но почему же так казенны были мои материалы, какое оцепенение овладевало пером, какой гипноз кружил его по привычным звуковым дорожкам: «Идя навстречу… беря повышенные… подсчитав резервы… вахта экономии…» и еще и еще, все такая же чересполосица; читает человек, и разве возникает желание брать повышенные, считать резервы, нет! Слова даже не скользят, даже не отскакивают от взгляда, они просто не видятся, уж лучше бы газетный лист был чист, не испачкан словоблудием, от которого, кроме ощущения гибели, все новых деревьев нет. Строчат перышки, трещат машинки, а от этого клонят головы и хлопаются оземь березы и сосны, тополя и ели, отдают тела на растерзание машинам целлюлозной и бумажной промышленности, зачем? Чтобы типографские машины печатали слова, которые никого не греют? Зачем тогда о себе писать так, как, например, в стихах о журналисте: «Сердце его бьется на странице в пламенных строках передовой».
С Мискиным много было разговоров.
— Комбинат строили, Микоян был через день да каждый день. Земля скипелась, ломом бьешь, бьешь, только огонь, искры. Первую линию пускали на холоде. За нож схватишься — к ножу рука пристает, за мусат — к мусату.
Мусат, объясню, это стальной стержень, приспособление для доводки остроты лезвия.
— Сейчас деньги, развлечения, молодежи все позволено, поют «молодым везде дорога», тюрьмы не боятся, тюрьмой хвалятся, это как? Ботинки хорошие наденут, папироску в зубы. Нам дадут, бывало, на пасху стакан семечек, уже радуемся. А если кто из молодежи курит, губы прямо с папиросой оторвут.
Любил я писать и о ПТУ-100, училище при мясокомбинате, еще бы — в нем учился один из кумиров детства и отрочества. Виктор Талалихин. Он был для меня где-то, совершенно небесный, а здесь стал земной и доступный. Завуч училища напористо говорила мне о главной опасности обучения бойцов скота и раздельщиков: «Температура тела убиваемого животного равна температуре тела человека». Выпускники училища работали на всех заводах, во всех цехах комбината. Труд иногда был устрашающим по смыслу и угнетающим по однообразию: так, девушки полную смену, изо дня в день, из месяца в месяц, выстригали мозжечок из мозга, парни стояли у незатейливых машин, называемых костедробилкой и черепорубкой. Но это машины, и небольшие. А вот вам целое отделение под названием шкуросъемка. Как вплывает туда туша коровы, как эта туша — ну с чем сравнить, чтоб не совсем страшно, — как эта туша будто нога из чулка выходит, краснея, из кожи. Как туша плывет дальше по конвейеру, как, приникая к ней на рассчитанное технологией время, обработчики делают каждый свое дело: пилят, отделяют, сортируют…
На свиноконвейерах при мне внедрили рационализацию — стали током парализовать голосовые связки свиней, а то они так визжали, что рабочие глохли. После внедрения рацпредложения свиньи двигались по конвейеру молча. Так же было внедрено, и, говорили, куплено американцами для чикагских мясобоен еще одно новшество — полый нож. Нож с отверстиями на лезвии, рукоятка трубой с надетым на нее резиновым шлангом. Боец скота втыкал нож в горло свинье, кровь лилась внутри ножа по шлангу, а другой конец шланга поддерживала девушка с ведром. Кровь собирали на гематоген.
Лязгали цепи, гремели крючья, скользкая кровь лилась на чугунные рифленые подмостки, уборщицы непрестанно сыпали на мокроту светлые мягкие опилки и сметали их, быстро намокающие, в сточную канаву.
И вот, дело прошлое, ведь не любил я ходить на завод первичной переработки скота, в убойные цеха, только по необходимости и по приказу, но как было не выщелкнуться перед студентками, как было не сочинить нижеследующее:
Пугая, добавлял, что размах убийства животных на комбинате таков, что окровавленные опилки вывозят самосвалами, грузят ковшом экскаватора. Не было, конечно, такого, но две тысячи штук за смену — это факт. Смены три. Не знаю как сейчас.
Больше я любил писать о цехах производства ветчины, сосисок — сарделек, студня, консервов, медпрепаратов. На одной из линий, среди сотен девичьих лиц, высмотрел украдкой одно. Вычислил конец смены, подкараулил у проходной, на тогда еще Осташковском шоссе, а не Волгоградском проспекте, навязал провожание. Было отказано. Но хотя бы узнал имя и фамилию. Люся. Испытанная журналистами практика — написать о симпатии и тем поставить перед обязанностью отблагодарить — тут не прошла, данная работница усердием не отличалась. Это мне начальница смены сказала на мой вопрос. Как же так? А энергия молодости, а честь училища. «Все они такие, — было сказано мне, — пока стоишь над душой, чего-то делают, отошел — уснули». Оказалось все-таки, что Люсю есть за что похвалить, за общественную работу, что и было мною сделано. Так я использовал печатный орган в личных целях. Но Люся, запуганная начальницей, от меня шарахалась. Долго ей шарахаться не пришлось.