«Прости, прощай, — писал я, подразумевая в девушке, ах, бессмертный символизм, живописуя в девушке якобы обманувшую юность, — прости, прощай. Стон рельсов тонких тоской звенит, наперегонки с судьбою мчится эшелон, куда меня уносит он? Мою последнюю печаль не высказать, ее не жаль, уносит ветер; ведь листы, в сентябрь опавшие, к весне лишь редкий вспомнит. Так и ты, уйдешь, про память встреч забыв, лицо от ветра схоронив. Как в тяжком сне. А ветра плач лишь всколыхнет твой серый плащ. Лишь всколыхнет. Но ветра вскрик ты не поймешь: не твой язык. Прости, прощай».
Давайте не будем упрекать за украденную печаль, за «ты в синий плащ печально завернулась» (у меня же не синий, а серый).
Но ведь вот тогда-то и была юность, перехваченная посередине солдатским ремнем.
А юность требует чувств. И, окончив поэму, я был свободен для них. Притом поэт, если даже он далек от высоких уровней, не может не быть влюбленным, иначе он не поэт. Собственно, вся поэзия, ее первоначальная цель — петь гимны любви, очаровывать избранницу, склонять ее к взаимности. Остальные заботы поэзии попросту ни к чему. Сказано к тому, что в моей жизни появилась
И вот тут-то мне пригодился Степачов. Не хватало мне манер. Вот что, канальство, как сказал бы Ноздрев, было досадно. И Степачов, нахватавшись французов, и вообще москвич, стал давать мне уроки поведения в обществе и с дамой. А как иначе? Элиза — существо утонченное, жила на Арбате, на Гоголевском бульваре. Вот, например, буду провожать, то как, спрашивал я.
— Кавалер должен идти не с какой-то конкретной, правой или левой стороны, но со стороны наиболее вероятной опасности для дамы, то есть с внешней стороны тротуара.
Этот совет Степачова мы дебатировали в общежитии.
— Их вообще можно ни под руку, ни за руку не держать, — говорил Лева.
— За что же держать? — спрашивал Мишка, тоже не желавший быть некультурным.
— За зубы, — отвечал Витька.
Были мнения, что гражданским лицам надо идти от дамы с левой стороны, а военные должны идти справа, чтоб была свободна собственная правая рука для отдания чести встреченным старшим чинам. Это убеждало — армия еще крепко сидела в нас, еще дергалась иногда рука к виску при встрече полковника, еще по утрам я говорил: «Пойти сапоги почистить», хотя давно носил полуботинки, но фраза: «Кавалер идет со стороны наиболее вероятной опасности для дамы» — это звучало.
В жизни данный совет исполнялся так (я, естественно, стал провожать Элизу): она, повторяю, жила на Арбате. О, тогдашние арбатские переулки, еще жива была Собачья площадка, еще Калининский проспект был в проекте, о, эти переулки, проулки, их загадочная внезапная красота и запутанность. Мы там любили гулять. Элиза, как и ее имя, была жеманна, тонка в талии, волосы имела распущенные, желтые (крашеные), что по тем временам казалось кому смелостью, кому развратом. Она звала парней по фамилии. После первых провожаний разведка донесла, что Элиза, кроме меня, встречается со старшекурсником. Соперничество обостряет чувства, тем более, воспитанный классикой, я знал, что за любовь надо бороться. Это уж потом будет понятно, сколько раз мы бываем в юности дураками. Вот этот, например, избитый женский прием: «А отсюда прыгнешь ради меня? Если любишь». И почему им надо непрерывно проверять крепость любви, почему непрерывно дергать за нити, проверяя прочность привязки? Ведь жестоко. Отсюда, от этого природного женского инстинкта, с которым они обязаны бороться, ибо любовь не требуют, а дают, от этого требования подвигов во имя любви чудовищное количество глупостей и преступлений. Ристалища, битвы, войны — вот следствие желания насытить сладострастие власти над возлюбленным.
Вот мы гуляли с Элизой и говорили.
— А с этой крыши прыгнешь? — спрашивала Элиза. — Кстати, тут у Нащокина бывал Пушкин. Боже, какое запустение и небрежение к национальной гордости. Прыгнешь?
— Что, правда, дом Нащокина?
— Прыгнешь?
— Глупость это все, — сердился я. — Ну прыгну, ну докажу, ну и что? И сломаю башку, и тебе приятно? И следующего приведешь? Мне еще учиться надо. Пусть вначале старшекурсники прыгают.
— А, боишься, боишься!
— Да вся эта литература, все эти средневековые рыцарские романы, это что — литература?
— А что тогда литература?
— Улучшение души. А тут заблуждение и не тот путь.
— Кокорева наслушался. Где у тебя душа, где? Здесь? — Элиза засовывала холодную ладошку под мой шарф. — Ну, погрей, погрей.
Дело ухаживания шло в мою пользу. Ведь не только мужчину можно взволновать, если вовремя восклицать: ах, какой вы талантливый, и неужели еще остался кто-то, кто не понимает этого, и женщины на этот счет таковы же. Я внимательно слушал Элизу. О ее знакомой пианистке, которая находила в Элизе задатки: «Смотри, какие гибкие пальцы, вот погни их в обратную сторону, мне не больно», о знаменитом гляциологе — ее первой любви и археологе, тоже знаменитом, — ее второй любви. «Они почти стрелялись, я кинулась между и уговорила поехать в одну экспедицию. Я просила год сроку для выбора, я стала затворницей, фигурное катание даже не смотрела (тогда, опять же кстати, фигурное катание было притягательным), о, где ты, несравненная Николь Аслер? Ты слушаешь?» — «Да, да, — горячо говорил я, — о, как я тебя понимаю! Ты тоже хороша, зачем хоть в одну-то экспедицию?» — «И ты понял, да, и ты понял мою вину?» — «А что такое?» — «Они оба погибли. Спасая друг друга. На Шпицбергене. Их раскопали. У обоих на груди была моя фотография». — «Элиза, — говорил я потрясенный и немного радостный отсутствием хотя бы еще двух конкурентов, — я стану журналистом, поеду туда и положу цветы на их могилу». — «Спасибо, милый. Подожди, я вытру слезы». — «Нет, дай я осушу их поцелуем».