Но тут он явно хватил. В публике даже засвистели. «Ничего себе!» — закричал и я, получив толчок от Ирины.
— А это, что мы слышали, — наступал ободренный бородач, — слишком просто до бессмысленности. Разброд. Труба туда, кларнет сюда, рояль барабанит свое, ударник вообще лишь бы оглушить…
— Н-не скажите! — опять попер лысый. — Если вы ретроград, консерватор, кто же вам запрещает быть им, но нам позвольте пойти и дальше.
— Куда?
— Туда вам не дойти.
— Туда я не хочу.
— Туда вас и не зовут…
В подъезде, заменяя радиатор, грея Иринины руки, я говорил:
— Да, ты тоже можешь сказать, да так и думаешь, что я ничего не понимаю. И когда на Гарри Гродберге зевнул, это ты отнесла к необразованности, а не к тому, что ночью очерк писал, но подожди. У меня есть признак прекрасного, ты не смейся или смейся: вот, если меня мороз по коже дерет, озноб, мурашки бегают — это настоящее и большое.
— Слон в зоопарке, — сердито говорила Ирина.
— Ну и смейся. У нас скоро проигрыватель концы отдаст, ты слышала концерт для скрипки с оркестром Бетховена. Кожу снимает! И интересно, вдруг бы где-то там труба вылезла и завопила свое, нет, этот лысый чего-то…
— Не смей его так называть!
— Но он же лысый!
— Ну и что? Поумней тебя.
— И на здоровье. Можешь ему сказать в утешение примету, что ослы и бараны не лысеют. Ты слушай. Глинку благословил Пушкин, ты кому бы поверила, лысому, тьфу! Извини! Искусствоведу этому или Пушкину?
— Время изменилось, время! — закричала она, отдергивая руки, будто становясь в боксерскую позу.
— А Пушкин? А Глинка? А Берлиоз? «Шествие на казнь», это же…
— Кожу снимает?
— Да. И вдруг бы в мелодии чего-то бы забрякало, завыло.
— Хорошо ты выражовываешься, — ехидно сказала Ирина. — Этому лысому всего двадцать восемь лет, и он уже доцент. Посмотрим, будешь ли ты хотя бы кандидатом в двадцать восемь.
— Принципиально не буду. Этих кандидатов, извини, как нерезаных собак…
— Или ты будешь говорить нормально, или мы видимся последний раз. Перед тем как говорить, надо ду-мать!
Я постучал себя по лбу:
— Думай, голова, думай, к зиме шапку куплю.
С этим лысым у меня была схватка на даче Ирины, умственная схватка, в физической ему нечего было делать. Мы были вывезены помочь на даче. Там он сразу ушел в глубь комнаты и переоделся в рабочее, из чего и дурак умозаключил бы, что здесь он далеко не впервые. Мне, с моей одеждой, можно было не переодеваться. Ирина, веселая от ранней весны, свежего воздуха, порхала как бабочка. Надела какой-то балахон. «Только не ссориться, мальчики!» «Мальчики» переглянулись. Я-то еще, да и то с натяжкой, подходил под мальчика, а доцент? Молча мы таскали старые доски, разбирали какой-то сарай, работа пыльная, но не тяжелая. Доцент извелся от молчания и первый, первый, это льстило мне, предложил перекурить.
— Устал, — примирительно сказал он. — А вы, говорила Ирина, прошли трудовую школу?
— Прошел. Ну что, покурили?
И снова мы запряглись. Уже Ирина, жалея доцента, велела нам отдыхать. При ней я разговорился, да еще и Любовь Борисовна явилась с сумками. Разговорился о том, что в пословицах о труде сказался противоречивый, хитроватый характер русских.
— Нет ни одной пословицы, славящей труд. Может, только эта: «Бог труды любит», но она может быть извлеченной из проповеди, или: «Без труда не вытащишь рыбку из пруда», но ведь рыбка-то для своего удовольствия, для еды. А вообще, даже включая и новые: «От трудов праведных не построишь палат каменных», «С работы не будешь богат, будешь горбат»…
— Значит, — обрадовался доцент случаю поддеть меня, — пословицы как раз толкают к нечестному труду, как же нравственность народа?
— Или нынешние: «Пусть работает трактор, он железный», «Лучше плохо отдыхать, чем хорошо работать», «Если хочется работать, ляг, поспи, это пройдет», «Работа не что-нибудь, век простоит», «Работа не Алитет, в горы не уйдет»…
— Вот это все и доказывает! — радостно заключил доцент. — Это вековая лень, нежелание трудиться, странно будет, если вы не скажете это публично. Лекарство горько, но это лекарство, я вам запишу потом, как это будет по-латыни.
— Юра, нам преподают латынь, — мягко заметила Ирина, — его хвалили, — сказала она обо мне как о постороннем. Она была довольна, что спор идет без обид.
— Нет уж, позвольте, — не дал я ей остаться спокойной, — странно это слышать, вы будто не русский.
— Национальность ничего не доказывает, — вежливо сказал доцент Юра. — Кто живет без печали и гнева, тот, как известно, «не любит Отчизны своей».