— Вот ты комсомольский секретарь, — сказал я Наде, — ты и решай проблему, с кем мне в театр ходить.
— Ходи один.
— Я не могу один. Надо же реагировать, обмениваться мнениями.
— А ты разговаривай сам с собой и хлопай в два раза сильнее и думай, что не один.
Такой совет дала мне Надя, однако в театр пошла, думаю, из интереса к театру, а не ко мне. Потом мы несколько раз гуляли по Москве, и я привычно, по накатанной дорожке, говорил: «Это ужасно, что мы плохо знаем архитектуру (мы стояли перед Воскресенским собором в Сокольниках, а на следующий день перед собором Богоявления, в просторечии Елоховским на Разгуляе), ужасно, ведь это мысль в камне, в дереве. Взять готику, там одно, здесь другое, там суровость, расчет, сведение небес на землю, здесь же возвышение, стремление вверх (мы стояли перед церковью Вознесения в Коломенском), поднять земное до небес… Каннелюры, — говорил я, — пилястры, закомары, полотенца, барабаны, золотое сечение, — много чего говорил.
Однажды Надя, засмеявшись открытию, спросила:
— Ты знаешь, я почти уверена, что так, как мне, ты всем до меня говорил.
И я, удивляясь на себя, покраснел и признался, что да, говорил.
В редакции тоже заметили перемену в жизни, и вот почему. Давая в номер по нескольку материалов, не мог же я все их подписывать одной фамилией, делал псевдонимы. Они были по именам девчонок — Элизин, Иринин. Я сдал материал с новой подписью — Надеждин.
— Что за новости? — сурово спросил Заритовский.
Я объяснил, так и так, хорошая девушка, дружу. И что мне хочется привести ее в гости в редакцию. Интересно, что это желание не возникало, когда встречался с другими.
— Приведи.
Надя, взяв с меня клятву, что не увидит ничего страшного, согласилась побывать. О, как она была принята! По высшему разряду. На столе были продукты из экспортного цеха. Ни до, ни после Надю так никто не кормил. На свадьбе хуже ели. Но главным было то, что она всем так понравилась, что, когда я звонил ей из редакции и, отвернувшись в угол, говорил часами, мне не делали замечания. Не было еще произнесено ни слова о любви, но было постоянное состояние вопроса о Наде, что с ней теперь, в эту минуту, что делает, помнит ли?
Надя жила далеко, с Курского вокзала на электричке, а там пешком или на автобусе. Провожал, потом возвращался через Курский на Каланчевку, бежал на Ярославский и ехал в общежитие. В один день, когда мы долго прощались (именно в этот день решилось, что мы едем в один лагерь, в Евпаторию), я опаздывал на последнюю электричку. Ночевать на вокзале было не в новость и не в тягость, не раз меня утренние уборщицы выковыривали шваброй из-под скамьи, но и не в радость. Бежал, торопясь, а из арки от таможни выскочила на меня черная «Чайка». Я успел подскочить и попал не под колеса, а на капот. Ударило не так сильно, но спицей заломленного дворника прорвало куртку на плече и ободрало плечо. И как-то еще попала рука, тоже шваркнуло. Машина, завизжав, вскопытившись, встала, я свалился на асфальт, но быстро вскочил. Шофер, оба мы были виноваты, подбежал. Я взял больной рукой больное плечо и сказал:
— Двигай дальше, я опаздываю.
— Молодец, — радостно крикнул он и уехал, а я успел на последнюю электричку в последний вагон и прошел ее на скорости всю, все десять вагонов, пугая своим видом редких пассажиров. В первом вагоне сел. Ко мне подсел плачущий пьяный мужик, который вовсе не из-за меня плакал, он объяснил:
— Она мне сказала: до смерти домой не приходи, я и ушел. Пойду, думаю, сяду в любую электричку, шпаны полно ходит, может, убьют.
И впрямь, фраза «до смерти домой не приходи», сказанная, конечно, в сердцах, была страшной.
В общежитии нашли марлю, перевязали. Зажило быстро. Организм в молодости такой, что некогда думать о ранениях, оттого они и заживают быстрее.
Но это сказано к тому, что вскоре медицинская суровая комиссия АХОЗУ МО (что означает административно-хозяйственное управление Министерства обороны) допустила меня к работе в качестве пионервожатого в огромный (полтора километра побержья) пионерский лагерь «Чайка». И лагерная песня
сделалась одной из наших любимых. Лагерь этот был для детей военных аппарата министерства и этого самого АХОЗУ. Дети там были не меньше, чем дети подполковников. Дети майора были редчайшей редкостью, у меня в отряде была одна капитанская дочка, она ходила в Золушках. На мотив песни «Взвейтесь кострами, синие ночи, мы — пионеры, дети рабочих» я написал песню вожатых, и мне крепко за нее влетело. Она начиналась так: «Взвейтесь кострами, синие ночи, если б у нас были дети рабочих!» Но в АХОЗУ умели и ценить службу, с нами считались. Дружина нашего института, то есть та, в которой были вожатые — мопийцы, не знала равных. Нам с Витькой достались самые старшие отряды. По нашему убеждению, у наших переростков были подделаны годы рождения. Но вообще-то уже и тогда словцо «акселерация» мелькало рядом с модными анкетами социологов. Вдобавок это вступало в жизнь поколение эгоистов, как его называли, поколение одного ребенка в семье. Девицы и юноши, составляющие Витькин и мой отряд, явно тяготились пионерскими церемониями, физзарядкой, самодеятельностью, рукоделием. Даже купание их не влекло, они ждали вечера. Ближе к нему они начинали оживляться, наряжаться, золото сверкало на пальчиках, девицы становились томными, юноши независимыми. Но, как говорится, и не с такими справлялись. Витька по утрам, выгоняя на зарядку и понуждая к уборке, ходил в одной тапочке, другая была в руках и звонко шлепала по известному воспитательному месту виноватых. Однажды на ночном совещании педагогов и вожатых Витька уснул от усталости. Его подняли и на него закричали: «Какая у вас главная задача?» — «Чтоб никто из пионерок не забеременел», — четко ответил Витька.