И опять осуждают молодежь. «Чем только не мажутся. Им скажи, что от курячьего назьму красота, они и его на морду налепят». — «На-ле-епят. У меня соседка выйдет с утра в огород и всю себя изляпает. Я столь огурцов за лето не съела, сколь она на морду извела».
Привели девочку, видно, чем-то глаз поранила, закрыла его платком, а из здорового текут слезы.
А ведь эта женщина, Корепанова, умерла. И еще никто не приезжал, и вчера никто. Попросила приподнять вечером на подушки и все глядела в окно. Потом помогли лечь, вроде уснула, и как легла, разу не шевельнулась. Вынесли утром. Так как санитарок нет, то выносили больные. Выносил как раз этот желтый парень, который тут же записался в герои. Смерть отяготила маму, хоть я и старался отвлечь ее от грустного. Никто не хочет занимать койку умершей, сестра кричит на весь коридор: «Да тут на каждой койке уж не по одному умерло!». А на весь коридор кричит потому, что палаты переполнены, кладут в коридоре. Врачи жалеют, что не успели выписать Корепанову умирать дома. Им бы снизился процент смертности.
На улице часам к десяти-одиннадцати тает иней на крышах и совсем по-весеннему течет с крыш. Растаявший иней пьют голуби. И я бы рад рядом с ними прильнуть к родничку, но снег в поселке черный от кочегарок и воздух серый, а пить, ощущая угольную пыль на языке, — нет уж…
Сегодня утром дул ветерок. Слабый, но его хватило, чтобы новая партия сухих листьев сорвалась вниз. За ночь они окостенели, стали твердыми, тяжелыми, и было слышно, как они падают и стукаются всеми боками о сучья, и слышен последний удар о землю.
Однако пора.
Был в бане, тысячекратно описанной, и добавить к этому нечего. Читал Твардовского и чуть не разревелся. Ведь я мог, мог его видеть. В институте вовсю писал стихи, хвалили, и я насмелился, понес. Куда нести, вопроса не возникало — в «Новый мир»! О, ты-то малявка, а для пишущих в те годы это был свет в окошке. Отнес. Жду неделю, две, месяц… каково для поэта, позвольте спросить. Иду сам! Отдел поэзии закрыт. На второй этаж, в приемную. Так и так. Очень милая, усталая женщина выслушала, сказала: «А вы знаете, если не ответили, в этом, может быть, даже есть и хорошее, значит, отдел предлагает. Вы зайдите к главному, спросите, наверное, они у него». И она продолжала печатать и отвечать на звонки. В мое тогдашнее положение мог бы войти только пишущий, и только тот, кто боготворил Александра Трифоновича. Я из них. Увидеть его, автора «Теркина»? Нет, не стали ноги ватными. Надо заметить, что и я в те поры мнил себя поэтом, тут другое — масштаб. Вот это дурацкое немецкое слово (а наше одинаковое где взять? Но у нас сопоставление талантов не принято: все помрем), и это немецкое слово меня остепенило. Я вышел на улицу. Была, как сейчас, осень. И пошел я к памятнику Пушкину, сидел у него. Тогда еще разрешали кормить голубей, и я успел раскрошить буханку, взятую в елисеевском гастрономе, а время шло. Помню, множество голубей заполняли пространство, садились на голову, на плечи поэта.
Время шло. Очереди извивались змеей возле кинотеатра, сделанного на месте Страстного монастыря, солнце садилось, включили фонтаны. Еще жив был дом Фамусова. Пора было идти в «Новый мир», если я хотел застать Твардовского. И я пошел.
И не дошел. И печален от этого и рад. Печален оттого, что не увидел его, а рад потому, что понял: стихи мои плохи.
Вот таковое отступление. А уж сколько передумалось, разве одна баба сорок дум передумает, пока с печи летит, чего только не перебрал. И тут я, на исходе письма, то ли я пытаюсь быть писателем в этих письмах, то ли пишу заготовки на будущее, впрочем, на какое? Нет, видно, пора закруглять письмо. И уже не вспомню, что еще хотел написать, чего выразить. В бане мужик надевал перед зеркалом медаль «За взятие Будапешта» — интересно ли это? Скажешь, ненормальный, а если тогда у него был взлет жизни? Потом узналось, что этот мужик надел чужую одежду, — смешно? В бане смеялись, а каково тому, чью одежду унесли? И это, увы, природа юмора!..
Совсем беда. Плюнь и не распечатывай больше мои письма. Но мне они вдруг стали как возможность писать не так, как требует газета. Летал по стране и вдоль и поперек (кстати, тот старик, сочинивший проект отделения винокурения от государства, написал с упреком журналистам: жизнь идет поперек, а вы пишете вдоль, это обо мне), летал по стране, но только здесь, у родителей, не смею врать. Целую. Снова ночь.