Случилось это ночью в большой сибирской деревне. Еще днем побывала здесь наша конная разведка и установила, что в деревне беляков нет.
Поэтому втягивалась бригада в деревню спокойно и бесшумно. Николай с пятью бойцами подъехал к ярко освещенному дому на площади и, услышав шум гулянки, открыл дверь.
Одного взгляда было достаточно, чтобы понять, что здесь гуляют беляки. Двое, что были потрезвее, бросились в угол, к оружию, но были остановлены окриком, а остальные продолжали сидеть за столом в расстегнутых гимнастерках и таращить бессмысленные глаза. Из второй горницы послышался детский крик, полный ужаса.
Николай бросился туда.
В углу, за печкой, прижалась, поджав под себя ноги, девочка в изорванном платьице, а к ней, покачиваясь на слабых ногах, расставив руки, словно куренка ловил, приближался молодой есаул.
Николай свалил есаула ударом кулака, ребята обезоружили его и связали.
Закутав девчонку шинелью, Николай поднял на руки ее легкое тело, вынес в большую горницу, уговаривая, как ребенка:
— Ну, ну, не плачь, девочка. Теперь все хорошо. Мы красные!
И как же смутился Николай, когда при ярком свете увидел, что он держит на руках не ребенка, а девушку.
Она выскользнула из рук Николая и, прижимая к груди обрывки одежды, выбежала в сени.
Так появилась в бригаде Клава Сохатых, сирота, жившая в прислугах у богатого мельника. Николай устроил девушку санитаркой в лазарет и в походах редко ее видел. Но, когда случалось встретиться с ней, всегда ловил на себе ее пристальный блестящий взгляд. Он и прозвал ее Воробушком, и все в бригаде стали звать ее Клавушка-Воробушек. У девушки оказался легкий веселый характер, отзывчивый и мягкий. А в тяжелых походах и даже под пулями она проявляла твердость духа и недевичью храбрость…
Миновали Глазов. Долго стояли, опять грузили дрова.
Николай начал есть, и аппетит был такой, что даже во сне он чувствовал запах пищи и видел пироги — капустные, с яйцами и луком, с грибами и морковью, а еще свекольник, знаменитый свекольник, изобретение и гордость Марины Сергеевны.
Клава суетилась, куда-то убегала и добывала для Николая то полкружки молока, то яичко. Он тянулся к хлебу, но Клава отбирала кусок и строго покрикивала:
— Но-но, комиссар! Не балуй, давай, однако! Ничего! Слушайся медицину! Тебе еще нельзя, комиссар!
Теперь Николай не отрывался от окна. Проплыли знакомые дома Зуевки, мелькнула за красными стволами сосен река Чепца. И сердце Николая радостно, неуемно и в то же время тревожно забилось.
Пока бригада с боями шла на восток по просторам Сибири, он не получал из дома писем.
И только в лазарете, уже перед выпиской, пришло три письма.
Первое — от Мити, примерно, трехмесячной давности, с дороги на Южный фронт. Митя, как всегда, подробно и ярко описывал свою жизнь в Москве. Рассказывал, как он был потрясен до восторженных слез оперой «Борис Годунов» с участием Шаляпина. Упомянул о девушке-морзистке Лене, которая проводила его к эшелону. Ох, Митя, Митя! Нежная твоя душа. Милый романтик, наделяющий каждую девушку чертами любимых героинь из классической литературы. Какая жажда большого и высокого чувства в его душе!.. О юмской Вале, которая заставила его так страдать, Митя в этом письме не вспоминал…
Второе от Тихона Меркурьевича в его бодром и мило-комическом стиле…
И, наконец, от Кати. Катя рассказывала о домашних делах, о комсомольской работе, и в длинном письме снова промелькнула странная скупая обмолвка о Наташе: «Наташа передает тебе привет, комиссар, и желает, чтобы ты был от пули невредим. А в общем, бог с ней, с Наташкой. Я теперь с ней редко встречаюсь. Странная она очень стала. У нее свои дела и свои интересы».
А от Наташи снова ни строчки. Все письма, которые Николай послал ей за это время, остались без ответа. И загрустил комиссар Николай Ганцырев, вспоминая все-все, что было между ними с тех лет, когда он учился еще в пятом классе и был просто-напросто соловей-разбойник, луковицкий озорник-подросток Колька Черный. Вся трудная его любовь к Наташе вспомнилась, прошла по сердцу, и, вздохнув, комиссар полка Николай Тихонович Ганцырев слегка застонал в тяжкой муке.
И сразу быстрые, осторожные и боязливые руки подоткнули одеяло, поправили шинель под головой и робко остановились на груди на узлах повязки:
— Что? Опять плохо, тебе, комиссар? А?
— Нет, Воробушек, мне ничего. Спасибо. Так, взгрустнулось что-то.
— А, может, надо тебе чего-нибудь?
— Нет, Воробушек, спасибо, ничего мне не надо, — посмотрел на нее, слегка пожал руку, по-прежнему лежащую на узлах повязки, приподнялся на локте. — Нет, вру я, Воробушек, надо! Ох, как мне много надо!