Выбрать главу

XXI

Представление уже началось, когда Маша, которая должна была появиться в конце вечера, вошла, затянутая в корсет и одетая в пышное белое платье «помпадур», с башмаками-«стерлядками» на ногах, в особую уборную, отведенную для прически и уборки волос. Уборная была маленькая, так что с трудом можно было повернуться в ней в огромных, торчавших по сторонам фижмах.

Маша, хорошо обученная в Москве, как носить платье и обращаться с ним, бережно и осторожно прижала руками юбку и уселась на табурет пред зеркалом в ожидании, пока придут, чтобы убрать ей голову.

Она слышала, как сзади скрипнула дверь, как вошел кто-то — очевидно, парикмахер — и как защелкнул задвижку, чтобы никто не мог войти извне. Ей хотелось разглядеть в зеркало (повертываться было неудобно), кто вошел и зачем запирает дверь на задвижку, и за плечом своим увидела в зеркале лицо с низким лбом, с рыжим париком, подбородком, спрятанным в жабо, и большими темными очками на носу. Но это был один миг. Лицо изменилось сейчас же, парик исчез, исчезли очки, подбородок высвободился, и Маша узнала знакомые, красивые, любимые черты молодого Гурлова.

— Зачем ты усы сбрил? — вырвалось у нее.

Эти слова вырвались у нее бессознательно. Она поразилась неожиданному появлению любимого человека и сказала то, что первое пришло ей в голову.

— Узнала, не забыла, любишь? — проговорил он. Маша вскочила, обняла его, прижалась к нему.

— А я думал… Боже мой, как я волновался!..

— Ну, ну, чего ты волновался?

— Да оттого, что ты видела меня на службе у этого человека.

— Ах, какой ты глупый!..

— Я думал, что ты не поймешь… да ведь иначе, верь мне, нельзя было…

— Верю и поняла. Я все поняла… и не тогда, когда ты в него канделябру бросил… раньше, сейчас же… Но как же это ты скрываешься? Значит, ты остался невредим?..

— Это целая история. Я тебе расскажу…

— Постой! Теперь скажи, что любишь…

— Люблю. А ты?

— Я? Вот как, милый!.. — и Маша снова обняла Гурлова.

— Но времени у нас немного, — ответив на ее поцелуи, произнес он. — Тебя причесать надо. Садись!

— Как, ты в самом деле чесать меня станешь?

— Сегодня целый день и целое утро учился… Потом Прохор Саввич придет — посмотрит…

— Кто?

— Прохор Саввич, здешний парикмахер. Если что — верь ему, Маша, он — дивный человек…

— Ты у меня дивный!..

Явившийся за некоторое время до выхода Маши на сцену Прохор Саввич застал ее почти вовсе не причесанною. Только волосы были подняты, но ни буклей, ни украшений не было сделано, а оставалась еще сложная процедура напудривания!..

И Маша, и Гурлов никак не ожидали, что так скоро прошло время. Они даже переговорить не успели как следует. Разговор у них шел все время отрывочными, отдельными словами, но они понимали их отлично, тем более что главное в этих словах было, что они любят друг друга. Все остальное в данную минуту казалось второстепенным.

И вот в тот самый момент, когда, казалось, они готовы были уже перейти к этому второстепенному и обсудить, какие возможны средства к побегу Маши, постучал в дверь Прохор Саввич условным заранее стуком, и пришлось впустить его. Он так и всплеснул руками, увидев, что прическа не только не готова, но нет возможности докончить ее вовремя!

— Ну, не ожидал я, что вы, дети мои, уж до того легкомысленны! Над ними, можно сказать, дамоклов меч висит, а у них счастливые лица, и хоть бы что! — укоризненно проговорил он, смягчая, однако, укоризну невольною улыбкой. — Ну, давайте скорее!.. Ах, да все равно не поспеть… не поспеть… — повторял он, быстро, умелыми руками наспех прикалывая букли. — Не поспеть напудрить…

Гурлов в это время тихо и виновато в углу надевал свой парик и очки, преображаясь в помощника Прохора Саввича.

На сцене, возле уборных, прозвучал первый звонок. По третьему — поднимали занавес, а по второму — участвовавшие в акте артисты должны были выходить на свои места за кулисы.

— Когда же тут пудрить? — уж с отчаянием произнес Прохор Саввич и остановился с растопыренными руками, положение было безвыходное.

Вдруг он наморщил брови, мотнул головою, и Гурлов, с беспокойством следивший за ним, в первую минуту думал, что он внезапно помешался. Затем Прохор Саввич схватил ножницы, схватил голубые бархатные панталончики, лежавшие на стуле (в них Параша играла пастушка), и начал резать их. Не успел опомниться Гурлов, как из лоскутьев голубого бархата на голове Маши образовался чудесный причудливый убор, удивительно оттенявший золотистый мягкий природный цвет ее густых белокурых волос.

— Идите, идите так! — приказал Прохор Саввич, — идите, пора!..

Идти действительно было пора: на сцене давали уже второй звонок.

XXII

Декорация изображала «пейзаж времени Золотого века», который настал для действовавших в пьесе добродетелей. Эти добродетели, сгруппированные на авансцене, ждали появления богини судьбы.

Но вот заиграла музыка, и в облаках спустилась в белом, шитом серебром платье Маша с золотым жезлом в руках.

Публика ахнула вся, как один человек. Маша была очень хороша, и красота ее еще ярче выделялась, благодаря невиданной еще, новой, непудреной прическе с голубым убором.

Сам князь в первую минуту дрогнул на своем кресле в ложе. Он не знал еще, следует ли ему рассердиться или нет за то, что без его позволения была введена на сцену такая новизна. Положим, это было очень красиво, но если только эта новаторша сделает теперь хоть малейший промах, тогда берегись она!

Маша уверенно сошла с облаков, не спеша приблизилась к рампе и начала говорить стихи:

Блаженны времена настали И истины лучом нас облистали. Подсолнечна, внемли! На удивление земли Князь Каравай-Батынский рек: «Настани ты, Златой желанный век!» И се струи российских рек, Во удивление соседам, Млеком текут и медом!»

Стихи были длинные и, в сущности, очень нелепые. Маша говорила их нараспев, с попеременным повышением и понижением голоса, в чем именно и находили тогда прелесть декламации. Но не это восхищало в ней зрителей. На самом деле выручали ее красота, ее грация и милая наивность, с которою она говорила свою роль. Нельзя было не любоваться ею, не слушать с удовольствием ее серебристый, ясный голос. И все слушали с затаенным дыханием, восхищались и одобрительно кивали в такт головами.

Когда она произнесла последнюю строчку, общий взрыв рукоплесканий раздался в зале, публика захлопала в ладоши и обернулась к ложе Каравай-Батынского, как бы приветствуя его и поздравляя с успехом новой его актрисы.

Князь Гурий Львович сидел, широко улыбаясь. Он был доволен общими знаками одобрения, но все же искоса посматривал на Труворова, которого до сих пор не мог еще удивить ничем, и ждал, что выразит тот по поводу Маши.

Никита Игнатьевич смотрел на Машу и думал о Гурлове.

— Очень хороша! — произнес он вслух, отвечая своим мыслям и одобряя Машу именно как невесту симпатичного ему молодого человека.

— Ага! — подхватил Каравай-Батынский. — Говорите: «Очень хороша»? Небось, таких актрис у вашего батюшки не было, не было, а?

— Ну, что там актрисы у батюшки, ну, какие там актрисы!.. — протянул Труворов и отмахнул жужжавшую возле него муху.

О мнении Чаковнина, который сидел нахмуренный, князь не беспокоился и остался вполне удовлетворен тем, что Труворов признал несомненное превосходство Маши над актрисами своего отца.

Опустился занавес, но публика все еще неистовствовала и хлопала, и кричала, и махала платками, обернувшись к ложе князя.

Никогда еще не было таких оваций в его театре. Он видел, что сегодня они искренни и потому особенно шумны. Он остался отменно доволен представлением и повел гостей из театра в столовую, где был приготовлен роскошный ужин.