Созонт Яковлевич, как громом пораженный, воззрился на Каравай-Батынского.
— А так и понимай, — подтвердил князь, — что завтра на заре собирай свои пожитки и отправляйся вон отсюда… куда хочешь. А теперь ступай!..
Выходило, что все претерпленное Савельевым унижение было напрасно. Напрасно становился он на колени, напрасно слушал сыпавшиеся на него оскорбления, — все-таки кончилось тем, что он был выгнан самым позорным образом. Этого он уже никак не предполагал.
— И это — ваше последнее слово, ваше сиятельство? — тихо выговорил он.
— Нет, последнее мое слово все-таки, что ты дурак, — сказал Каравай-Батынский, — дурак, если спрашиваешь. Сказано тебе, что убирайся, ну, значит, так тому и быть…
— Ну, до свидания, ваше сиятельство! — вздохнул Созонт Яковлевич.
— Нет-с, уж прощайте, — поправил его Гурий Львович, — уж больше вы меня не увидите, — и он, отвесив Савельеву комический поклон, показал на дверь.
«Дудки, брат, — думал Савельев, уходя. — Увидимся мы с тобой, и скорее, чем ты думаешь! Терять мне теперь нечего, и я тебе покажу, как со мной обходиться, — за все отплачу сразу… сразу!»
Вернувшись к себе, он заходил, несмотря на поздний час ночи, по своим трем комнатам, живо вспоминая, как недавно еще он так же вот ходил и обдумывал. Напрасно он не решился тогда же! Все равно пришло к тому же самому.
«Терять мне теперь нечего!» — повторил он несколько раз вслух, останавливаясь и разводя руками.
Он ходил и бормотал, точно бредя наяву. О том, чтобы заснуть, он и подумать не мог.
На глаза ему попалась висевшая на стене нагайка — необходимый атрибут его утраченной теперь власти, и его взяло зло, зачем он безрассудно пустил ее в дело сегодня утром; да ведь кто же мог ожидать, что эта Дунька такая ловкая? И как они поймали там Гурлова?
«Все, все против меня! — сказал себе Созонт Яковлевич. — Нет, не против меня, — стал вдруг соображать он, — а против тебя, мучитель и ругатель! Сам ищешь, и судьба ведет. Судьба!..» — мысленно повторил Савельев и, взяв нагайку, ключи, фонарь, пошел вниз.
На дворе его окликнул сторож.
— Не узнал, что ли? — огрызнулся на него Созонт Яковлевич, и сторож, зная, что по ночам страшный секретарь ходит в подвал под большим домом, с ужасом отстранился.
Савельеву известны были все ходы и выходы, и ключи от подвального помещения всегда были у него.
Он отпер малую дверь, через которую имел обыкновение спускаться в подвал, тщательно затворил ее за собою и направился к первой камере, носившей странное название «официантской». Здесь жили два парня, находившиеся в подвале почти безотлучно и «работавшие» там.
Созонт Яковлевич стал будить их. Парни долго не могли проснуться, зевали, тянулись, но наконец, пробудившись и признав Савельева, повскакали и старались принять бодрый вид.
— Старый хрыч Степаныч у вас, что ли? — спросил Созонт Яковлевич.
— У нас.
— Жив?
— Должно, что жив…
— Выпустить его велено сейчас. Идите, выпускайте его, а я пойду в «большую», туда и придете сказать, каким его выпустили.
«Большою» называлась комната, где стоял стол с креслом на возвышении и где висел блок на средине свода.
Парни пошли исполнять приказание, а Созонт Яковлевич отправился в «большую». Там на столе стояли две толстые восковые свечи, но он не зажег их. Он поставил фонарь, положил ключи, сел в кресло и задумался.
Издали из коридора доносился слабый стон. Но Созонт Яковлевич привык к этим стонам, как и к коридору, и к этой «большой» комнате, и ему вовсе не страшно было сидеть тут одному ночью при тусклом свете фонаря. Голова его к тому же была занята все одной и той же неотвязчивой думой.
«Да, мне терять нечего!» — повторил он в сотый раз.
Парни пришли и сказали, что Степаныч — старик двужильный, что ничего ему не сделалось и что вышел он на волю целехонек.
— Ну, слушайте, ребята! — сказал им Савельев. — Вы тут как обходились со Степанычем, пока он был у вас?
— Да не то, чтобы очень… а все-таки…
— Не очень, значит, нежно?
— Да полегоньку.
— Знаю я, как у вас полегоньку! Ну, а знаете ли вы, что теперь первая особа у нашего раскняжеского князя — Дунька, ткача дочь, а Степаныча племянница?
— Знаем. Сегодня вечером сами видели, — и парни, участвовавшие в поимке Гурлова и Чаковнина, рассказали об этом Созонту Яковлевичу и о том, как смело на их глазах вела себя Дунька с князем.
Теперь Савельев все понял.
«А и ловкая же мошенница! — подумал он. — Жаль — не разгадал ее раньше. Вот, говорят, у бабы ума нет!»
— Ну, так видите, — стал он говорить парням, — если вы со Степанычем против шерстки, так вам несдобровать теперь: Дунька заест.
— Наше дело подневольное! Мы не ответчики.
— Да там ответчики или нет — это разбирать не станут, а вот до сих пор вы на дыбу вздергивали, теперь же вас вздернут — вот вы что рассудите…
— На вас вся надежда, Созонт Яковлевич, — сказали парни.
— Да надежда-то на меня — я знаю; со мной вам без печали. Ну, а теперь да будет известно вам, что меня места лишили и завтра уезжать велели. И все эта Дунька. Ну, так уж если меня князь не пощадил, когда она захотела, так разве станет он с вами церемониться?
— Так что же делать, Созонт Яковлевич?
— А все-таки на меня надеяться. Ведь я от всяких дел вызволял князя-то, значит, уж и себя сумею подавно вызволить, и вас тоже…
И он осторожно, то пугая их князем, то соблазняя наградой, стал говорить о том, что им надо делать.
Через несколько времени они все трое поднимались по лестнице, прямо из подвала шедшей в кабинет князя, рядом с которым находилась и его спальня.
XXXVI
Как принесли связанного Гурлова и положили его на солому в одной из камер подвала, так он и лежал в полузабытьи, близком к обморочному состоянию.
Наконец боль в руке, связанной за спиною с другой, дала себя знать. Когда его схватили и связали, то делали, видно, это не особенно бережно, и ему досталось порядочное количество пинков. По крайней мере, кроме острой боли в руке, все тело у него ныло, и трудно было пошевельнуться. В камере было так темно, что Гурлов не мог различить ничего кругом. Лежал он на соломе.
Когда он пришел в себя от боли в руке, то первое, что стал соображать он, было, как бы сделать так, чтобы облегчить эту боль. Для этого надо было подняться и сесть. Он попробовал пошевелить ногами. Веревки на ногах у него были ослаблены и распущены. Очевидно, какая-то добрая душа сделала это, принеся его сюда, очень может быть, сама испытав прелести княжеского подвала.
Подвигав ногами, Гурлов легко высвободил их. Теперь можно было попытаться сесть. Он поднял ноги, махнул ими и, сделав усилие, очутился в сидячем положении.
Боль в руке сразу стала легче, и почувствовалось, как кровь заходила по ней. Гурлов сделал попытку высвободить руки. Однако они были крепко связаны у него за спиной.
Но он был рад уже хоть некоторому облегчению. Теперь можно было сидеть и думать — о чем? — о том, что все пропало, все кончено, что теперь и он, и его Маша разъединены навек и никогда не свидятся.
Разбить о стену голову?
Гурлов попробовал качнуться налево, направо, назад, но не коснулся стены, — очевидно, он был положен далеко от нее. Он пошарил руками, насколько позволяли связывавшие их веревки, и тоже ничего не нашел ими. Он попробовал вглядеться в темноту, но ничего не мог разглядеть.
Куда посажен он? Велик ли каземат, мал ли и каким он покажется, когда свет забрезжит в окошке? Или, может быть, этого окошка вовсе нет и его посадили в так называемый каменный мешок, лишенный света?
Ну, хорошо, он страдает и будет страдать за свое дело, за которое готов и жизнь положить, а за что — Чаковнин? Неужели и его заперли в каменный мешок?
Гурлову хотелось крикнуть, чтобы дать знать о себе своим. Он напряг голос и крикнул, но вместо крика у него вышел жалобный стон, и он не узнал своего голоса. Каземат, видно, был невелик: звук не раздавался в нем, а казался сдавленным.