А через несколько месяцев, в сентябре 1941 года, под неистовую дробь барабанов, сотни девочек и мальчиков, одетых в форму гитлерюгенда, самозабвенно маршируют на лейпцигской площади. Рослые унтеры командуют детьми. Чеканный прусский шаг отбивают подошвы по каменной брусчатке. Сухие листья несутся из-под ног. На детских лицах восторг. Сотни рук взлетают вверх в приветствии:
— Зиг-хайль! Зиг-хайль! Зиг-хайль!
Они надвигаются на Гейзенберга и Лауэ, которые пересекают площадь. С болью, с ужасом Лауэ вглядывается в эти пылающие счастьем лица марширующих детей.
— Боже мой, что с ними сделали…
Гейзенберг не замечает ничего, он увлечен сейчас своим, он только что из лаборатории, где, кажется, что-то начинает получаться.
— …Как только наш котел начнет действовать, я обойдусь и без урана-235. У нового элемента будет такая же взрывчатая сила. Я вам сейчас покажу.
Они заходят в пивную, тут же на площади, присаживаются у окна, за свободный столик.
У прилавка висит карта Восточного фронта. По флажкам видно, что линия фронта приближается к Москве, вплотную окружила Ленинград.
Максу фон Лауэ уже за шестьдесят, но в нем сохраняется детская голубоглазая наивность, то доверчивое прямодушие, про которое говорят: ну что с него спросишь…
И он действительно, пожалуй, единственный из немецких физиков продолжал держаться независимо, он позволял себе резко высказываться против антисемитизма, помогал преследуемым ученым. Он был в те годы нравственным примером…
Лауэ почти не смотрит на то, что пишет и рисует перед ним Гейзенберг, — пофыркивая, он вглядывается в его лицо.
Наконец Гейзенберг замечает это молчание.
— Что с вами?
Лауэ молчит.
— Вы что, не верите? Вы бы могли меня поздравить.
— Поздравляю.
— Я надеюсь, мы обставим всех.
— И что дальше, дружок?
Гейзенберг оглядывается, быстро пьет пиво.
— Макс, согласитесь, это интереснейшая задача.
— Итак, господин лауреат, мы открываем путь к атомной бомбе для наших дорогих прохвостов. Они сразу станут хозяевами. Потом уже мы не сумеем остановить их.
Лауэ выразительно оглядывает пивную — сановную лейпцигскую пивную тех лет, с гравюрами старинных замков и рыцарей. За столиками пьют, курят офицеры, эсэсовцы, чиновники в мундирах.
— Теперь, когда следующий вариант твоего котла может стать успешным, не мешало бы спросить себя: имеем ли мы моральное право давать им в руки такое оружие? — откровенно формулирует Лауэ.
— Хорошо, а если американцы его сделают.
Лауэ задумывается.
— Это не довод… Вот что. Надо поехать в Копенгаген. Придумать какой-нибудь предлог…
— Предлог можно найти, там через две недели будет симпозиум.
— Ну и прекрасно… Пойми. Вернер, если бы я мог тебя заменить, я бы не раздумывал. Но ни с кем из нас Бор не станет говорить, как с тобой. Ты его любимец.
— Был. Для них мы все теперь наци…
— Я тебя понимаю, это риск…
— Я связан с секретной работой.
— Учти, что и за ним наверняка следят…
— Господи, что за страна, в которой даже нельзя совершить геройство, — с тоской произносит Гейзенберг. — Тихо запрячут в концлагерь и запретят упоминать, как будто тебя и не было. Активное сопротивление — это бессмыслица. Парадокс в том, что можно что-то сделать, лишь сотрудничая с ними…
Он почти перешел на шепот. Лауэ соблюдает осторожность совершенно иначе: голос его не снижается, он разговаривает так, как будто они продолжают обсуждать свои дела.
— Я лично всегда держал военных в неведении относительно результатов работ. И тебе советую. Нельзя им давать никаких надежд. Я не хочу думать об американцах. Нам пора для самих себя определить нашу позицию. Чтобы говорить с Бором, надо понять, что мы предлагаем.
— Не знаю. Я хочу просто посоветоваться с ним. Пусть он скажет, что нам делать.
— Но для этого ты обязан ему все рассказать, все!
— Это нельзя… А если мы идем впереди американцев?
Они молчат. Лауэ допивает пиво, подходит кельнер, забирает стаканы, вытирает столешницу.
— Надо иметь мужество информировать его… полностью, — говорит Лауэ, не стесняясь кельнера.
Гейзенберг ждет, пока они останутся одни.
— Информировать его, а значит, и их, наших противников… то есть предать… совершить…
— Измену? Подумаешь. Меня эти слова не трогают. Кому измену?
— Макс, я не могу желать поражения своей стране. Мы с вами немцы… Нильс поймет меня. Давайте рассуждать логически. Что реально в наших условиях? Для обеих сторон? Договориться, чтобы и мы, и они затормозили изготовление бомб…