На Телицкого шлепнулось что-то мягкое. Он размотал сложенное вчетверо тонкое одеяло, накрылся. Тело долго приспосабливалось к твердому, протестовало, требовало матраса или перины. На худой конец, хоть какой-нибудь прослойки между собой и голыми досками. Ничего, он потерпит.
Телицкий, поерзав, скинул ботинки.
Собственно, не так уж и холодно. Нормально. Весна. Ну, опустится ночью температура на два-три градуса.
Пусть это будет испытание. Не понятно, за что, не понятно, зачем, но пусть.
В комнате все еще шумно ели, обсуждали Украину и Россию, Свечкин говорил, что скоро должна приехать машина с брусом, вроде как к середине лета хотят два, а то и три дома заново отстроить, первым, конечно, дом Ксении Ивановны, через месяц обещают электри...
Телицкий зажал уши.
Зачем он это слушает? Бу-бу-бу. Глупости. Типа, мирная жизнь. У самих — ничего, все давальческое, гуманитарное, продукты, подштанники. Их еще корми, их еще обслуживай. Сосали Украину до войны, теперь хотят сосать после.
И это примирение и толерантность?
Я вообще ни в чем не виноват, думалось Телицкому. Вообще. Не моя война, не мои читатели. Мне это побоку.
Он поджал ноги и повернулся. Доска с краю треснула. Сука, мля.
Сквозь закрытые глаза пятном пробился свет, голос Свечкина, осторожный, деликатный, вполз змеей в голову.
— Чай, Алексей. И печенье.
Стукнула чашка.
— Вы спите?
Телицкий не ответил. Свечкин, секунду постояв, вышел и прикрыл за собой дверь. Подождав, Телицкий выпростал руку и наощупь, едва не сбив стакан, нашел печенье. Песочное тесто раскрошилось на языке. За дверью запели. Один бойкий, старушечий голос перекрывал всех. В эту ночь решили самураи...
Телицкий снова зажал уши.
Дурацкое печенье застряло на зубах и под языком. Пришлось запить его чаем.
— Эх, три танкиста, три веселых друга...
А был бы телевизор?
Наверняка гоняли бы российские программы. В Петропавловск-Камчатском полночь. Колосятся озимые, в самом разгаре битва за урожай, министр иностранных дел высказался о процессе мирного урегулирования...
Уйдя под одеяло с головой, Телицкий не заметил, как уснул. Разбудил его протяжный, настойчивый скрип половиц.
— Что? Кто здесь?
Он сбил одеяло на грудь. Едва видная на фоне двери тень двинулась от него в сторону.
— Спите, спите, — сказала тень голосом Свечкина.
— Сколько времени? — прохрипел Телицкий.
— Около девяти.
— Утра?
— Вечера.
Щелкнула зажигалка, загорелась установленная в блюдце высокая свеча. Высветились свитер и лицо вошедшего.
— Тоже спать? — спросил Телицкий.
— Мы рано ложимся, — ответил Свечкин.
Он стянул свитер через голову, оставшись в клетчатой рубашке, снял джинсы.
— У вас здесь что, даже радио нет?
— Есть приемник, но мы батарейки экономим.
— Кошмар.
Телицкий закутался в одеяло поплотнее. Несмотря на тепло, плывущее из комнаты, ему вдруг стало холодно.
— Вовсе нет, — сказал Свечкин. — Мы сейчас очень хорошо живем. Дрова есть, еда есть. Скоро отстраиваться будем. Ближе к лету.
— Зато самостоятельные.
— Вы про что? — не понял Свечкин.
— Я не про вас, — сказал Телицкий. — Я про ситуацию.
Свечкин промолчал, подбил подушку, лег, накрылся одеялом, пряча худые ноги.
— Вы знаете, Алексей, — сказал он, — мы здесь с верой живем. С надеждой. На Украине этого нет. Украина теперь — территория тьмы.
— Не заметил.
— А так и есть, — сказал Свечкин и словно для придания эффекта своим словам прижал фитиль послюнявленным пальцем.
Сделалось темно. Только в дверные щели поплескивало неуверенными отсветами.
— Какая же территория тьмы? — сказал Телицкий. — У нас атомные станции, электричество.
— А свет в душах?
— О вы куда! В эзотерику!
— Все в жизни определяется именно этим. Есть в душе человека свет или нет его. И способен он на добро или понимает добро как пользу самому себе.
Лежак под Телицким скрипнул.
— Вам, похоже, основательно промыли мозги, — сказал журналист.
— Просто я многое понял здесь, — сказал Свечкин.
— Что вы поняли?
— Давайте спать. Завтра.
— Так вы военнопленный или нет? — приподнялся Телицкий.
— Был, — с задержкой сказал Свечкин. — Осенью хотели обменять.
— И что же? Украина не включила в списки, и вы обиделись?
Телицкий услышал вздох.
— Нет, я перестал понимать, что такое Украина.
— Двадцать семь километров...
— Я сплю, — резко сказал Свечкин.
— Да пожалуйста!
Телицкий вытянул ноги. Нет, неудобно. Жестко, как на стиральной доске. Ничего, не сдохнет он за два дня.
Но Донецк, понятно, лучше. А Киев — лучше Донецка.
Чувствуется, этот Свечкин ему еще наплетет. И про добробаты, и про артиллеристов, гвоздящих по жилым домам. Примирение примирением, а такое интервью только в СБУ с удовольствием прочитают. А напишите-ка, скажут, Алексей Федорович еще! Всю неполживую правду! Мы вам даже камеру отдельную выделим.
Страшно. Могут ведь и не камеру выделить. Два кубометра земли выделят, и спи спокойно. И надо это ему? Он, вообще-то, за Украину! За тихую, спокойную Украину. Без оголтелости, без запретов, без нацизма во всех его проявлениях.
Чтобы как раньше.
Да, господа хорошие, весь этот бардак временный. Все устали и от войны, и от курса гривны, и от новых инициатив Яценюка.
Скоро...
На этом «скоро...» Телицкий и уснул. Во сне ему казалось, что вокруг него водят хороводы старики да старухи в шерстяных панталонах.
Скоро протяжные скрипы и шарканья, покряхтывания и постукивания переместились из подсознания в реальность, и Телицкий обнаружил, что лежит в темноте с открытыми глазами.
За дверью определенно продолжалась жизнь, там, кажется, пили чай и негромко переговаривались, кашляли, садились, вставали, ходили.
Суки, подумалось Телицкому.
Первое же шевеление вызвало ворчание доски под задницей, и он замер, боясь почему-то выдать себя. Черт знает, другая сторона, другие люди, ночь, может, они все упыри тут, только притворяющиеся людьми. Возьмут и высосут досуха.
За пофыркиваниями, шумными глотками и движениями слух Телицкого скоро распознал слова. Кажется, бойкая Людка скрипучим голосом тихо перечисляла, кто умер, кто пропал, тревожилась за сестру и ее семью, сокрушалась об украинцах там, за невидимой линией разграничения. Один из стариков возражал ей, говоря, что жалеть иуд нечего. Еще кто-то говорил, что скоро все закончится, и бандеровцев будут вешать, как в сорок четвертом — сорок пятом.
Телицкий уснул снова.
Кто-то рядом печально сказал ему: «Севостьяновы. Михаил и Софья. Умерли. Сын их жив, остался без руки. Померко. Олег Владимирович. Умер. Не нашли почти ничего. Прямое попадание. Так пустой гроб и похоронили. Шверник. Александр Алексеевич. Пропал. Говорят, выехал с дочерью перед самым обстрелом. Пропал. Ни машины, ни дочери. Надо посадки раскапывать, вдруг там. Так ведь страшно...»
В утро Телицкий всплыл как с глубины, задыхаясь. Чужие слова, чужие люди. Прочь! Домой, домой! Пока не свихнулся.
Дверь из кладовки в общую комнату была распахнута. Старики и старухи сидели на лежаках, обложенные подушками и одеялами. С одного из окон Свечкин снял фанерный щит, и было светло. Ветер шелестел целлофановой пленкой, закрепленной на раме.
Телицкий сел, нащупал ботинки.
Вчерашний чай в кружке остыл, но и холодный живительно протек в горло. Еще день. Будет возможность, он сорвется и раньше. Хрен ли тут за хосписом наблюдать, за домом престарелых со сторожем?
Телицкий поднялся. Поясница выстрелила болью. Вот же ж! Он поводил плечами, чувствуя на себе взгляды всех жителей комнаты, и натужно выпрямился.
— Доброе утро.
— Да, спасибо, — Телицкий поискал глазами Свечкина. — А где Юрий?
— На улице он, — ответил ему старик, следивший вчера за готовностью гречневой каши.