— Я здесь. Я — вот он. Я нашёлся. А где мой пациент?
— Он на улице, во внутреннем дворе на скамейке сидит, курит. Ждёт вас.
— Добре, спасибо! — Доктор вдруг заметил, что тонкий розовый шарфик, повязанный над отутюженным воротничком халата медсестры, делает её особенно женственной и здорово оживляет её немолодое уже лицо, и снова мыслями вернулся к жене. — Знаете, а вы очень хорошо выглядите, — добавил он, — несмотря на всю эту проклятую войну, вы замечательно выглядите. И это отлично!
— Спасибо...
— Что с тобой, брат? Я тебя что-то не узнаю, — шутливо поддев товарища плечом, сказал Игорь, с понятным интересом разглядывая медсестру. — Ты что, всех баб в госпитале знаешь?
— Это не бабы, это женщины, друг. Наши с тобой боевые подруги, — сухо ответил Доктор, выходя во двор.
— Ну, да, конечно, «подруги», — он раскрылся в широкой улыбке. — Только вот ни фига не наши. У тебя в подругах одни бинты, зелёнки и уколы, а у меня — руль, педали, да колёса!
На старой деревянной скамейке, короткой и кривой как мысли индейца, сидел Володя. Наслаждаясь тенью дерева и горьким дымом третьей подряд сигареты, он чувствовал себя гораздо лучше, чем час назад. Его простреленную руку подлатали, загипсовали, сделали хорошую повязку.
Володя расслабился. Его жизни, как он понял, ничего не угрожало, если бы ополченцы хотели его расстрелять, сделали бы это раньше, не вкладывая никаких усилий в его транспортировку и лечение.
Из стационарной металлической будки, установленной у автомобильных ворот, выбежал охранник — толстый недоброжелательный человек в полувоенной форме и с автоматом за спиной. Нескромно матерясь, он спешно открывал ворота.
Во двор заехала белая легковушка советского производства. Правый бок машины был изрешечён сотней мелких осколков. Сквозь приспущенные стёкла окон слышался детский плач.
— Мужики, чего ждёте, бегом помогать, — крикнул открывший ворота толстяк, рукой подав сигнал ополченцам. — Детей раненых привезли! Гранатой их шандарахнуло!
Игорь и Доктор подорвались к машине. Водитель автомобиля и охранник помогли выбраться с переднего сиденья молодой женщине с обмотанной бинтами головой. Сквозь белые марли проступала ярко-красная кровь.
Доктор с Игорем распахнули задние двери машины и осторожно подняли на руки двух девочек. Одна, что постарше, лет семи, была ранена в обе руки. Видимо, она пыталась защитить ими лицо во время взрыва. Плача навзрыд, она тряслась всем своим немощным тельцем. Её побитые руки, плетьми повисшие вдоль туловища, кто-то невпопад обмотал бинтами и тряпками. Вторая, пяти лет от роду, худая и бледная, испуганно хлопала длинными ресницами, молча переживая боль осколочного ранения в левую ногу, бегло обвязанную лоскутами цветастой футболки. Тонюсенькие её ножки дрожали, белые носочки и сандалии были перепачканы кровью.
— Твари они конченые, недочеловеки, — свирепо хрипел водитель. — Пьяные «нацики» швырнули гранату, когда мы мимо их блок–поста проехали. Документы проверили, «всё нормально» сказали, «добре, їдьте, люди добрі», и гранату в нас! Не знаю теперь...
— Всё будет хорошо, — заверил его Док, прикидывая возможные последствия ранений. — Не смертельно! А «нацики» — они, да, суки конченые! И своё они скоро получат!
Мужики занесли детей в больницу и передали врачам. Те немедля приступили к неотложным в таких случаях действиям.
А во дворе, в раскидистой тени дерева, на скамейке, кривой, как мысли Порошенко, молча плакал Володя. Плечи его непослушно ходили вверх-вниз, в горле стоял ком, руки тряслись. В глазах стояли раненые девочки, в уме — Вадик и Санька, что ждали его дома.
Александр Цыба (Енакиево)
Умочка
Где-то совсем рядом вновь громыхнуло. Судя по звуку — крупнокалиберный миномет. Умочка уже научилась их различать. Мина свистит, как противный холодный ветер в разбитое окно. Снаряды от больших пушек воют и стонут протяжно, с каждой секундой все громче, подобно стремительно приближающемуся поезду. Поначалу она пробовала считать разрывы — далекие и близкие — но их было так много и все они сливались в такой сплошной, непрерывный гул, что она быстро сбилась. Потом решила считать только те удары, что попадают в их дом. Сегодня насчитала уже восемь. Впрочем, только лишь за сегодняшний день или вместе с вчерашним — Умочка не знала, потому что она начала считать с того момента как проснулась. И хотя то недолгое, мимолетное забытье, что периодически охватывало ее, нельзя было назвать сном, время от времени она погружалась в состояние легкой отрешенности и отчуждения, в которые успевала чуточку отдохнуть. Что там на улице — утро, вечер или глубокая ночь, было неизвестно.
В подвале стоял абсолютный мрак, электричества здесь никогда не было, все свечки выгорели, фонарик и телефон разрядились, а делать светильник из кусочка бинта или марли, смоченного постным маслом, как получалось у мамы, она не умела. Да и масло закончилось.
— Умочка, я быстро сбегаю домой и вернусь. У тебя, поди, ножки уже заледенели. Побудь здесь и не вздумай выходить. Услышишь, кто крадется — задуй коптилку и сиди тихо, поняла?
— Мамочка, я кушать хочу... — Умочка всхлипнула, готовая расплакаться.
Мама прижала ее к себе, чтобы не показать своих слез.
— Сейчас я приду, принесу покушать. И одеялко твое с осликами прихвачу...
— Мамочка, ты только без меня в Горловку не уходи, ладно?
— Конечно. Мы вместе уйдем... Сиди тихонечко, я скоро.
И убежала, не теряя драгоценных минут.
Мама всегда ее так называла — Умочка. Реже — просто Умница или Леночка. Уже в пять лет она считала до тысячи, знала наизусть таблицу умножения и сама читала старую книжку сказок братьев Гримм, много лет пылившуюся в шкафу, недавно найденную и ставшую теперь любимой. Ну, разве не умница? Если бы в прошлом году можно было пойти в школу, она обязательно стала бы отличницей. Но школу разбили еще летом. Пустые глазницы ее вырванных окон смотрели теперь на изуродованный, разрушенный город, словно спрашивая отчаянно-удивленно: «Неужели сюда никто не придет?».
Мама ушла давно. Третьи сутки Умочка сидела одна в черном, сыром подвале на старой кушетке и ждала. Холодно и страшно... Старый плед согревал плохо, но ее спасением была внезапно пришедшая оттепель, прогнавшая на время вон из города слякотную зиму. Очень сильно хотелось кушать. Последний раз она ела черствое, овсяное печенье, когда мама была еще рядом и с тех пор, как она убежала в Горловку, у Умочки не было во рту ни крошки. Еще сильнее хотелось пить. Вода в бутылке закончилась, набрать новой было негде. Несколько раз Умочка порывалась выбраться из подземелья и убежать в соседний подъезд, на пятый этаж, в свою комнату, но обстрел не прекращался ни на минуту. Кроме того, она была послушной и, пообещав сидеть и ждать, должна была сидеть и ждать.
Поначалу она звала маму беспрерывно, хотя и понимала — Горловка далеко и конечно мама ее не услышит. Быстро охрипла и теперь сидела тихо, без слез, замерзшая, истощенная и измученная, прислушиваясь к чудовищной какофонии звуков.
«Мама вернется, — думала она. — Не может же она бросить меня здесь одну?»
Невдалеке стрекотали автоматы, звук которых она тоже научилась различать отлично. Совсем близко раздался оглушительный, воющий девятый удар, затем какой-то противный шум, напоминающий шелест сухой листвы, гоняемой по асфальту осенним ветром. Этот новый звук был таким же зловещим, как и остальные, так что Умочка юркнула с головой под спасительный рваный плед и захныкала:
— Ма-ам-а!!.
Никто ее не услышал. В доме, стоявшем на окраине, не было ни души. Все, кто мог, покинули его, прихватили нехитрые пожитки и уехали прочь от смерти и разрушения. Даже соседка, одинокая тетя Люба, поначалу сидевшая с ними, воспользовавшись недолгим затишьем неделю назад, тоже убежала в Горловку.