Это была привычка Васильева — наблюдать за людьми подробно, подчас вовсе уж открыто, делая нужные отметки в памяти, но сейчас его интересовало другое. Ему представилось, что Илья, следуя за ними из Рима, остановился здесь, в одном отеле, и, вероятнее всего, можно было его встретить либо в ресторане, либо в баре. Ресторан, мимо которого он прошел, был совершенно пуст, пригашенный свет бра дремотно горел по бокам стеклянных дверей, только бар в вестибюле был весь в красноватом дымном озарении, тихонько шелестела музыка, успокоительно плыла из этого зарева, и Васильев сел к стойке, осматриваясь. Нет, человека, которого он мог бы мгновенно узнать и назвать Ильей, облик которого с детства врезался в сознание, не было в баре.
Между затяжками сигаретой он выпил джин с тоником, освежающий льдистым холодом (кусочек гладкого льда коснулся его зубов), заказал «дубль» и снова осмотрел немногочисленных посетителей в баре, уже не понимая, почему так хотел сию минуту увидеть Илью, подталкиваемый подсознательным чувством. Но это чувство вдруг предупредило его об опасности, и разум начал тихо подсказывать сдержанную позицию умудренного опытом человека.
«Значит, боюсь встречи с ним? — подумал Васильев с презрением к самому себе. — Что я боюсь? Илью? Последствий разговора с ним? Нет, я обязан увидеть его в живых, своего бывшего друга, с которым в школе и на войне три пуда соли съели… Неужели действительно жив Илья? Не могу представить, что я его увижу!..»
— Noch einmal?[6]
Он услышал общительный голос бармена, произнесшего эти понятные для международного общения слова, и увидел, что тот, взбалтывая коктейль, весело косится в сторону американской пожилой пары, которая деловито наклоняла головы над разложенной на стойке свежей газетой «Коррьере делла сера», после чего заинтересованно взглядывала в направлении тучного человека с нелюдимой наружностью бывшего борца.
— Грацие, нох айнмаль, битте[7], — ответил Васильев на изобретенной им итальяно-немецкой смеси, стараясь разгадать причину веселой оживленности бармена, и тотчас убедился, что внимание американской супружеской пары направлено не на тучного человека, а на него, и бармен участвует в этой игре, являясь посредником между американцами и Васильевым.
С ослепительной и вместе извиняющейся улыбкой проворный бармен («Excuse me, very sorry»[8]) осторожно потянул газету у американцев, осторожно пододвинул ее к Васильеву, выражая счастливое изумление на подвижном толстом лице, произнес, исполненный уважительного восторга: «О, вери гуд! Бон! Ка-ра-шо!» И вверху газетной полосы Васильев увидел фотографию, на которой он вполоборота стоял около своих картин, выставленных в Римском салоне, вспомнил, что вчера утром в отеле давал при помощи Марии интервью рыжеволосой девице дон-кихотского роста, голоногой, не в меру накрашенной, быстро чиркающей таинственные стенографические загогулины в блокноте, подумал, что «Коррьере делла сера» опубликовала вчерашнее интервью и либо бармен, либо американцы узнали его, хотя, конечно, маловероятно было встретить русского художника в этом отеле, да еще сидящим в ночном баре.
— Синьор Вас-силь-ефф? — сказал по слогам бармен вкрадчивым голосом и затем произнес длинную фразу, смысл которой, очевидно, заключался в приятной благодарности, потому что понятно было единственное слово «грацие».
«Упаси меня от заграничного тщеславия», — подумал Васильев, смеясь над своим самолюбием, с ужасом представил, какой утомительный разговор без знания языка могли надолго завести с ним, и, заметив любопытные взгляды, кивки, означавшие готовность к знакомству, молодящихся американских супругов, казалось, намеренных незамедлительно подсесть вплотную, он забормотал «грацие, грацие» и поторопился расплатиться, сделав вид, что и бармен и американцы ошиблись.
Ему было как-то не по себе оттого, что именно сейчас, именно здесь, в баре, появилась газета с интервью и его узнали, что не так уж часто бывает, ибо хорошо изучил людскую ненаблюдательность — совпадения случайностей в доказательствах обманчивой известности не льстили и не утешали его, утомляя фальшью вынужденного внимания.
Подымаясь в номер на второй этаж, Васильев неожиданно остановился на повороте лестницы и, стиснув зубы, подумал: «Я не прощу себе никогда, если не увижу его! Никогда не прощу!..»
В номере красновато брезжил ночник, но, как только Васильев вошел, у изголовья разобранной постели вспыхнул узкий луч в лимонном колпачке, освещая на подушке лицо Марии, почудившееся утонченно-восточным, совсем девическим, бледным под цветным мохнатым полотенцем, наподобие чалмы обматывающим ее еще не просохшие волосы.