Выбрать главу

- Раису Михайловну я встретил год назад, - ответил ровно Васильев. Она не работает в библиотеке, ушла на пенсию. Почти все из нашего дома разъехались в новые районы, остались она и старики Цыганковы. Ты помнишь это семейство сапожников?

- Помню, но плохо. Как она... родная моя мученица? Ей уже за семьдесят... Она была младше отца на пять лет, - проговорил Илья хрипловатым голосом и сильно чиркнул зажигалкой, поднес огонек к сигарете, металлическая точка вспыхнула в его зрачках. - Если перед кем я виноват и грешен, так перед святой моей матерью! - заговорил он, внезапно ожесточаясь против самого себя. - Она любила больше всего книги. Таких, как она, на свете единицы. Если бы я мог, Владимир, показать ей библиотеку, которую собрал за последние годы! Без книг я давно погиб бы... На какую пенсию она живет? Рубликов пятьдесят? Сколько ей подаяния жалуют на старость, бедной моей маме?

- Как я помню, Раиса Михайловна получает восемьдесят рублей, - сказал Васильев, начиная испытывать досаду против колющих вопросов Ильи. - Знаешь, в конце концов от тебя... от твоей... послевоенной судьбы зависело благополучие Раисы Михайловны. Ты был единственным сыном, как известно, и...

- И? И едва не лишил мать крупного советского пенсиона в восемьдесят рубликов?

- То есть? Не понял иронии, Илья.

- Я был убит или пропал без вести. Ясно, что так числился в донесениях о потерях. Но никто не знал, что в это время я жрал сырую брюкву в плену. Даже ты, хотя мы с тобой до последнего боя вместе были. "Лейтенант Рамзин, командир огневого взвода, не вернулся из боя". Так писали в донесениях?

- Так.

- А я в это время сдался в плен немцам.

- Сдался? Ты хочешь сказать: тебя взяли в плен?

- Володя, солнышко! Я всегда преклонялся перед твоей чистотой и совестью... с детства!..

- Я прошу тебя, Илья, без этого кулуарного тона. На кой черт!..

- Володя, дорогой мой бывший друг детства!..

- Ну, что, Илья, дорогой мой бывший друг детства?

- Какая разница: "взяли", "попал", "захватили"... Пленным не был тот, кто до плена стрелялся, а в плену вспарывал вены ржавым гвоздем, бросался на проволоку с током, разбивал голову о камень... Те умирали. А тот, кто хотел жить, независимо от того, сам сдался или взяли, - все равно был пленным.

- Так ты сдался? Или немцы тебя взяли? Я хорошо помню ту ночь на опушке, когда мы вернулись за орудиями... Помню, как начался и кончился бой. Помню, как немцы с фонариками подошли к обрыву, где были вы...

- А ты не запамятовал старшину Лазарева, командира отделения разведки? Мордатый такой был, здоровый, как медведь, из бывших уголовников.

- Помню. У него была наколка орла на груди. Он прорывался вместе с тобой к орудиям. И тоже не вернулся, пропал без вести...

- Убит. Его убило двумя пулями возле меня. Мы вместе прыгнули с ним под обрыв, к ручью. Отличнейшим образом помню эту медведеобразную мокрицу. А фамилия у него была прекрасная - Лазарев, от имени святого. Старшина Лазарев. Была знатная фигура в батарее. И наушник к тому же. Отличнейшим образом запомнил его навсегда. Навеки. После войны ставил ему свечки в православных храмах и записывал "за упокой"...

- Но как все-таки ты попал в плен?

- Взяли. Разумеется, взяли. Окружили целыми полчищами автоматчиков и "хенде хох!"*. В бессознательном состоянии, тяжелораненого, контуженого, без рук, без ног. Тебя это удивляет? Так в России писали о попавших в плен?

______________

* Руки вверх! (нем.).

- Такие шуточки я не принимаю, Илья. Думаю, что ты помнишь, чего стоила нам война.

- Кому - народу? Тебе или мне?

- Хотя бы тебе твой плен, черт возьми!

- Я прошел, Володя, все круги ада и чистилище, притом у меня не было гениального гида - бесподобного Вергилия. В рай не попаду, не заслужил. Много пролил человеческой крови. Прискорбно, но руки-то у меня по локоть в крови. Каяться, молиться надо денно и нощно, если по Христу. А полного смирения, блага любви во спасение и увеличения любви в душе нет. Но чужую кровь проливал и ты...

- О какой пролитой крови идет речь?

- Ежели и ты и я командовали огневыми взводами, то посчитай, сколько наших снарядных осколков достигли цели в каждом бою. И ты и я пролили цистерны крови. Крови фашистской сволочи, как мы говорили на войне. Не говорю о морях русской крови, которую они выпустили. А убивать гомо сапиенсу гомо сапиенса - самый неискупимый грех. И... в монастырь, в монастырь давно пора! Каждому воевавшему - русскому и немцу! На коленях, до спасения души выстаивать. А спасения нет. Кто мне прощение даст? Бог? Слишком далеко. Люди? Самим, подлецам и грешникам, перед ближними искупать вину надо. Так кто меня сейчас может судить - как я попал в плен: сдался или взяли? Ты? Вряд ли, Владимир. От орудий мы отходили вместе. Возвращались вместе. И прорывались вместе. Командир полка майор Воротюк? Таких в любое время вешать мало. Народ? Понятие великое, но общее, и используют его частенько демагоги - говорят от имени народа.

- Понятно, Илья. Можешь не продолжать. Значит, никто?

- Значит, никто. Нет сейчас в мире праведного суда, Владимир.

- Ну а погибшие, в конце концов! Или все забыто? Мы-то с тобой не имеем права...

"Кто дал мне право говорить с ним таким судейским тоном? Что за допрос? Я не верю ему?"

- Не хочешь ли ты обвинить меня в том, что двадцать миллионов русских полегло потому, что я в плен попал? Да какое там двадцать? Преуменьшено, конечно. Думаешь, в этом моя вина?

Черные узкие глаза Ильи, горячо вспыхивавшие когда-то в юности огнем гнева, теперь изучающе всматривались в Васильева, а тот с несогласием и надеждой старался найти в его облике, что было неизменной сутью его поступков и сутью бесповоротной решимости лейтенанта Рамзина. Но этого прежнего не хватало сейчас в опасных глазах Ильи, сквозь прищур которых проникали лишь искры лихорадочного жара.

- Нет, Владимир, пленные здесь ни при чем. Я-то знаю, кого судить за погибших, - сказал Илья четко. - Майоров Воротюков надо судить, которые и карту-двухверстку толком читать не научились. Помнишь, как он ходил, бесподобный наш командир полка: зимой хромовые, летом брезентовые сапоги в гармошку, сплошь в портупеях, летом фуражечка козырьком надвинута на глаза, затылок бугорком, зимой - папаха... первый парень на деревне. И красивая девка из санинструкторов всегда при нем, всегда под боком вместе с пройдохой-ординарцем. А каков голос - с вибрацией, с любовью к распеву: смир-рня-а-а! Не знаю, как ты, а я его помню так, будто война вчера кончилась. По телефону он кричал два слова: "Вперед!" и "Давай!" И после боя оставалось в ротах человек по шесть. Ты хорошо помнишь майора Воротюка?