- Я помню его.
- А старшину Лазарева?
- Помню.
- Тогда "keinerlei Probleme, nicht Problemen!.."*
______________
* Ни малейших проблем, никаких проблем (нем.).
- Илья, мне кажется, что ты почему-то уходишь от моих вопросов?
- Ухожу? От вопросов? Нет, Владимир, ни бога, ни черта я не боюсь. Я прожил жизнь и видел кое-что. Попил все вина мира и покурил сигареты всего света. И спал с женщинами всех марок - даже с чернокожими Цирцеями. Так скажи на милость: кого и чего мне бояться? Смерти? Просто ты, Владимир, как почти все русские за границей, осторожен и хочешь... знать: как я выжил... не службой ли у генерала Власова?
- Я хотел спросить другое, Илья, - проговорил Васильев, замечая усмешку в черноте его глаз и чувствуя царапающую горечь, как будто их обоих засасывала и не выпускала липкая тайна жизни Ильи, неподвластная прошлому. Я хотел сказать другое... Ты был русский офицер, а, как известно, в плену...
- Не все подыхали, - фальшиво-ласково перебил Илья. - Я зубами и ногтями держался за жизнь. Больше тебе скажу. Только там я понял, что такое жизнь и что такое превратиться в падаль...
"Откуда у него этот шрам на виске?" - подумал, ненавидя себя, Васильев и сейчас же представил как оправдание пулевое ранение в левый висок, ранение, полученное той дикой, роковой ночью, когда им приказано было вытащить орудия, оставленные в окружении. И он спросил, спасительно хватаясь за это оправдание:
- В висок тебя тогда ночью ранило?
Илья, очевидно, сразу понял, о чем хотел сказать Васильев, приподнял брови, выразив снисходительное добродушие, и, приглаживая холеными пальцами ровно зачесанные седые волосы на виске, сказал:
- Нет - другое. Следы драки в одном сомнительном заведении. В сорок восьмом году. А тогда ночью, - он с нажимом произнес "тогда", - был абсолютно целехонек. И в полном сознании. Я тебе сказал - тогда я зубами и ногтями держался за жизнь. Тогда...
- А сейчас?
- Сейчас я ценю свою жизнь не дороже ломаного гроша.
Илья выказал в быстрой улыбке очень белые зубы, и Васильев вспомнил маленькую золотую "фиксу", надетую Ильей в восьмом классе на боковой зуб коронку, поразившую всех порочным блатным блеском, подумал, как давным-давно это было и так далеко, что возникло желание сбросить вязкое наваждение памяти.
- В конце концов, - проговорил Васильев, - в конце концов, - повторил он, не без омерзения слыша, что говорит не то, что должен был сказать, в конце концов я не очень понимаю двусмысленность в нашем разговоре...
Илья вертел, разминал неприкуренную сигарету, и его выбритое лицо, желтое, суховатое, и безукоризненно завязанный галстук, и эти острова седины в зачесанных назад волосах - все было солидно, все говорило о годах прожитой жизни, об усталости когда-то сильного, деятельного человека, отошедшего от дел и теперь занятого своей внешностью, костюмом, поддержанием еще сохранившейся бодрости.
- Не знаю, нужно ли об этом с тобой говорить?.. - сказал Илья, не прекращая мять неприкуренную сигарету. - Я не хотел встречаться с тобой в Риме, где тебя окружало много всяких и разных господ.
- Всяких?
- Не сомневайся, известный художник! - Илья прикусил фильтр сигареты и сунул ее, так и не закуренную, в пепельницу. - Разумеется, там не было Джеймса Бонда. Но кувшинные рыла торчали непременно. В Венеции посвободней. И я решился. Я хочу узнать... и именно у тебя... - Он снова вынул сигарету из пепельницы и снова принялся тискать и крутить ее в пальцах. - Именно у тебя...
- Что узнать?
- Я хотел узнать... Именно у тебя. Узнать вот что, Владимир. Как ты думаешь: пустят меня на время в Россию, чтобы повидаться с матерью? Вернее дадут ли мне визу? Только скажи по-мужски: ты можешь узнать?
- Это ты хотел спросить?
- Это, - ответил Илья, продолжая механически мять сигарету, сосредоточенно устремив внимание на свои пальцы, нервные, с бледными отполированными ногтями.
- Визу? Не знаю, - проговорил Васильев и положил коробок спичек перед Ильей. - У тебя что - огня в зажигалке нет?
- Благодарю. Есть.
Илья сломал измятую сигарету, швырнул ее в пепельницу, после чего взял со стола зажигалку, высек огонь, задул его и не то поморщился, не то улыбнулся.
- Не обращай внимания. Мне разрешено курить три сигареты в день. Одну я выкурил, ожидая тебя. Так ты не можешь ответить на мой вопрос, Владимир?
- Нет.
- Жаль. - Он, опустив глаза, стал неспокойно поигрывать зажигалкой и, занятый этим, все так же, не глядя на Васильева, проговорил отрывисто: Даже если бы меня расстреляли, я все равно хотел бы увидеть мать. Даже если бы расстреляли...
"Да, вот он, вот он!" - подумал Васильев, до предельной ясности вспомнив эту давнюю его привычку: давать работу рукам в моменты раздумья перед тем, как окончательно принять решение, а зажигалка мелькала на его ладони напоминанием той старой особенности Ильи.
- Я многое знаю о России по советским газетам, - заговорил Илья упрямым голосом. - Мне стало известно, что посмертно реабилитирован мой отец в годы Никиты Хрущева. Я хотел бы приехать на несколько дней... увидеть мать.
- Даже если тебя и расстреляют? Почему ты это сказал, Илья?
- Я мало кому верю. А иногда и бессрочно надо платить по счетам.
- За что платить?
- За то, что не вернулся, а теперь возвращаться поздно. За то, что не подох в плену, не захлебнулся в дерьме, как сотни других русских за границей, а даже благопристойно разбогател в пределах, конечно, скромных. Вот вышеупомянутые "за то". Мало разве? Но у Власова не служил. Хотя вербовали в Заксенхаузене. В Иностранном легионе не воевал. В военных преступниках и карателях не числюсь... Все было. Кроме перечисленного.
Он остановил испытующий, пристальный взгляд на лице Васильева и тут же, смягчая это упорное выражение, проговорил:
- Я постарел, поэтому мне снится наш двор на Лужниковской, деревянные ворота и липы под окнами. И еще - почему-то весеннее утро в голубятне, и, знаешь, пахнет перьями, коноплей... Я хочу, я хочу увидеть мать. Помоги, если ты мне хоть немного веришь. Если нет, то скажи прямо: нет!..
Васильев отвернулся к окну террасы, освещенному рассеянным солнцем, которое серебристым диском стояло над Большим каналом, а туман уходил по намокшей набережной, колыхался паром над утренней водой, и уже ярко засинело почти летнее небо и стали видны вершины храмов за каналом, купола музейных дворцов. Но это тихое солнечное утро осенней Венеции, ее погожая синева, радостно затеплившиеся купола вдали - все вдруг показалось ему неверным по сравнению с тем прекрасным и печальным, ушедшим в невозвратимые годы, в лучшую пору голубятен и весенних утр их жизни, когда он и Илья безоглядно верили неписаным законам замоскворецкого товарищества. И было тем горше, что прошлое окрашивалось сладостной дымкой их детства, их юности, куда не раз оглядывался Васильев в последние годы, думая о собственной судьбе. Что ж, он был признан, обласкан, известен, не стеснен в деньгах, поэтому привык не лицемерить и не оправдывать ложью свои поступки. И, мучась двусмысленностью положения, после слов Ильи "помоги, если ты мне веришь", он с отвращением к себе подумал, что вот здесь оба они подошли к бездне и в ней через минуту сгинет юное, неприкосновенное, святое, их общее, которое так необходимо было им в прошлом, в навсегда минувшем времени.