Выбрать главу

- А если нет? - усомнился Вассиан.

- Совсем ему не веришь?

Вассиан не ответил...

Год был уже тысяча четыреста пятьдесят третий. В Москве, в Кремле, в митрополичьих палатах проходил священный собор по текущим вопросам, на который позвали, конечно, и Нила. А он позвал с собой и Вассиана. Но тот отказался, потому что по-прежнему считался в Кирилловом монастыре как бы в заточении, и без особого вызова, а тем более на глаза наказавшего его великого князя, который обязательно присутствовал на всех соборах, а многие и вел, было никак нельзя - получилось бы, что он сбежал из заточения. Да и из родственников, из бывших сподвижников, соратников, друзей и недругов ему мало кого хотелось теперь видеть - такими они казались все далекими, будто та, прежняя жизнь была всего лишь не четыре года назад, а давно-давно и далеко-далеко. Вот только по Москве временами сильно скучал: по реке Москве с желтым песочком по левому берегу, на который рыбаки выводили свои тяжелые неводы, по многим храмам и могучим колокольным звонам, словно приподнимающим тебя над землей, по пестрым, ярким, гудящим толпам народа, которыми кишели Красная и другие площади в праздники и торговые дни, по их, Патрикеевым, хоромам, нарядней которых, как считали, не было во всем Белом городе, по Воробьевым горам, на которые в молодости он ездил на масленицу кататься на своих неудержимых красавцах конях. Всех обгонял. А уж как, возвращаясь, скатывался вниз и летел по льду к городу, и вспомнить сладко и больно...

Вассиан все же поехал с Нилом, условившись, что на самом соборе присутствовать, разумеется, не будет и вообще не будет в Москве никому объявляться, хочет просто быть рядом с Нилом при таком большом событии; может, в чем-нибудь да поможет, сгодится.

Духовных было более ста со всех концов Руси, немало и мирян по разным делам, тяжбам и разбирательствам с монастырями и приходами. Были и почти все именитые и сановитые: Паисий Ярославов, совсем уже старенький, истонченный, еле двигавшийся, еще больше погрузневший архиепископ Новгородский Геннадий, епископ Тихон Коломенский, другие епископы, Иосиф Волоцкий, другие игумены, валаамские старцы. Сподвижников Нила, к его великой радости, оказалось значительно больше, чем Иосифовых - осифлян, как они сами себя называли.

Великого же князя на открытии собора и торжественном по этому случаю молебне в Успенском соборе не было. И его большое кресло в красном бархате на возвышении рядом с чуть меньшим, тоже красным креслом, в коем восседал митрополит, день стояло в крестовой палате пустым, второй, третий, четвертый.

Впрочем, особо это никого не взволновало. Потому что, как всегда, в эти первые дни разбирались, решались дела из самых рядовых, невеликих и даже вовсе мелких. Никаких больших и острых дел никто не поднимал. Главные идейные бойцы пока помалкивали.

На пятый день великий князь тоже не пожаловал.

Это уже насторожило. И Паисий тихим, сипловатым голосом медленно заявил, что хватит дальше тянуть, что ему стыдно, что это срам, что алчные монастырские стяжания продолжаются, и с ними надо наконец кончать. И попросил митрополита сходить к государю Ивану Васильевичу и пригласить его все-таки почтить священный собор всей Руси и выслушать их. Собор поддержал эту просьбу.

Иосиф же Волоцкий, ко всеобщему удивлению, Паисию не возражал, промолчал. Более того, сразу после его выступления вообще покинул собор и, как сообщили, тут же уехал из Москвы в свой монастырь под Волоколамск.

- Вот пройда! - восхитился Нил. - Знает, что без него великий князь ничего решать не станет, вот и укатил. Сорвать собор удумал. Мелите, мол, что хотите! Шалишь, аспид, шалишь!

Однако великий князь не внял и приглашению митрополита: не пришел и на шестой день.

Вместо этого прислал дьяка Леваша, заявившего, что государь ждет от собора справку, в которой бы были перечислены нестяжательские деяния и их объяснения всех апостолов, святых и отцов церкви, а так же древние русские уставы на сей счет, "яко же там ж оных установлениях писано есть".

Нил в этот день в своей речи предупредил, что русская церковь погубит себя, если и дальше пойдет по пути стяжательства.

Сии слова тоже включили в составлявшуюся справку.

Вассиану же дома сообщил, что постановили не распускать собор и не разъезжаться, пока великий князь не сделает наконец то, что обязан сделать...

Часть вторая

Жара держалась в том году весь июль и август. Один лишь дождик случился, недолгий и теплый. Но их усадьба выходила к речке Всходне, на другом берегу которой стоял большой лес, а на этом был их сад с яблонями, грушами, сливами и малиной, и они могли купаться в спокойной, прохладной Всходне хоть целыми днями, и никто их не видел. В очередь с братьями купались, с Иваном и Федором. Те сходят, потом они. Звали с собой и матушку, которую жара донимала сильнее всех, ибо она была невысокая и очень полная, грузная, всегда тяжело дышала, а тут непрерывно задыхалась, сипловато, громко пыхтела, обливаясь потом, и не знала, где спрятаться, даже занавешивала с рассвета в доме все окна толстыми занавесями, чтобы сохранить хоть какую-то прохладу. Соломония очень ее жалела и Мария тоже, но никакие их уговоры искупаться не помогали. Матушка только хихикала да заходилась в смехе, отчего пыхтела и потела еще сильней, показывала на свою фигуру и спрашивала, представляют ли они себе, что это будет за потеха: такая жирная колода в воде, ведь Всходня из берегов выйдет, да и совестно ей перед ними, собственными дочерьми, что отъелась до такого безобразия. И что она-де понимает, для чего ее уговаривают: чтоб повеселиться, попроказничать, но шиш им, шиш!

И они шли к реке вдвоем, восторгаясь своей матушкой, которую никогда не видели злой, плачущей, на что-нибудь жалующейся, просто сердитой или хмурой. Любили ее сильно. Все, кто знал, все ее любили, как родные, так и дворня, и их крестьяне. Потому что она никого никогда не обидела, говорила, что самый великий грех - кого обидеть.

Иногда с ними купались дворовые девки, но одним было все-таки лучше, и лучше всего поздно-поздно, когда густели сумерки. Договаривались с братьями, кто пойдет нынче, а кто завтра. Над рекой тогда слева и справа повисали тонкие слои тумана и все еще было видно далеко, но все синевато-дымчатое, какое-то призрачное и как будто совсем новое, совсем незнакомое. Запахов становилось больше и все сильные, густые и тоже будто новые. А звуки, еще недавно, на закате такие все звонкие, раскатистые, сумерки, наоборот, как будто глушили. Кругом шла непрерывная синяя дымчатая ворожба. Шла каждое мгновение. Вода и вправду вдруг теплела, как парное молоко, а воздух был уже легче, уже с прохладцей, и они- и Соломония, и Мария - скидывали с себя и легкие сорочки, в которых купались днем, и шли в воду совсем голые, и в густых сумерках их тела синевато светились, и это было так красиво и необычно, особенно когда они окунались или брызгались и льющаяся с них вода тоже светилась серебристо-синим свечением и блестками, и они смотрели друг на друга совершенно завороженные. И двигались совершенно завороженно; еле-еле и окунались и брызгались, потому что иначе в этой колдовской, быстро густевшей синеве было нельзя: вдруг что-то нарушишь - и пропадут, исчезнут немыслимая красота, ликование и немыслимое счастье. Немыслимое! Они даже и не говорили и не шумели особо в такие минуты, никогда и не смеялись. Лишь потом, когда шли к дому и, подпрыгивая или притягивая ветки, срывали еле различимые в темноте прохладные, сочнейшие, сладчайшие сливы, с наслаждением, причмокивая, жевали их - начинали шуметь, проказничать. Стреляли друг в друга скользкими сливовыми косточками, и случалось, попадали и, взвизгивая, грозились отомстить. Или пугали друг друга лешими и упырями, которые прятались и видно даже было, как иногда и шевелились, потрескивая ветвями в отдаленных непроглядно черных зарослях бузины и черемух. Или Соломония который уже раз предлагала все же сосчитать наконец хотя бы только самые яркие звезды, висевшие только над их домом. Больше двух десятков ну никак не могли насчитать, сбивались, потому что чем больше на них смотрели, запрокинув голову, тем их становилось больше и больше, и они все ярчали и ярчали и слепили и рябили в глазах так, что даже кружилась голова - и их было уже несметное, невероятное множество, отчего тело делалось вдруг легким-легким и будто тянулось, поднималось к ним, и это было приятно и одновременно как-то жутковато. Сладостно-приятно и жутковато.