- И имя у тебя редкое, - сказал так, словно продолжал разговор и что-то уже нахваливал. Потом оказалось, что часто так разговаривает. - С сестрой похожи, она тоже красива, но какая разница!
Поняла, что он действительно видел их всех - если не во дворе, то в Грановитой-то точно, а может быть и после, может быть, даже...
"Да нет! Не может быть! Господи!"
- Ты постарайся, понравься отцу. Постарайся!
Она не поняла.
- Счас поведут тебя к отцу. Я ему уже сказал...
Она, как и все на Москве и многие на Руси, конечно же, знала, что сам государь всея Руси великий князь Иван Васильевич года уж полтора как болен, что его хватил удар, и сначала он лежал совсем не двигаясь и почти не разговаривая, но потом будто бы стал помаленьку ходить и разговаривать и сейчас, летом, да даже и зимой всякий день сидит на гульбище своих хором, дышит вольным воздухом, но ездить уж никуда не ездит даже по Москве и в свои подмосковные. Ездить ему нельзя совсем. И в церкви не может ходить. Приносили, сказывали, раза два или три на великие праздники в храм Успения на руках на особом стуле - и все. А когда еще был здоров, она девчонкой тоже не единожды его в проездах видела, но все мельком, конечно: крупнее и мощнее сына был намного, прямой, тоже горбоносый, брови вразлет, лицо орлиное, темное. Большего не углядела. Зато, как и все на Москве, наслышана была о нем выше головы, о его нраве крутом и тяжелом и черных, испепеляющих глазах. Родная матушка, ни о ком никогда не сказавшая худого слова, и та сколько раз с самым настоящим ужасом рассказывала, как трепетала и немела от его необыкновенного, будто правда чем насквозь прожигающего душу, грозового взгляда. А многие женщины и вовсе лишались чувств - она сама свидетельница. Да и мужчины, даже из самых близких ему, как говорили, боялись этого взгляда, особенно во гневе. Гневался люто, грозно и круто. Большинство только так его и звали - Грозный!
Он сидел в просторном покое боком к многоцветному окну, и на нем лежали красные, желтые и синие отсветы - на лице, на бирюзовом парчовом длинном, теплом, несмотря на лето, кафтане. Впрочем, в покое было совсем не жарко. Сидел на большом резном золоченом стуле, и в первые мгновения она увидела лишь, что теперь он не черный, а поседелый, но клоками. И густые знаменитые брови вразлет поседели. То, что он сидел криво и сильно откинувшись назад, вытянув прямую безжизненную левую ногу и такую же левую руку в алой рукавице, несмотря на лето, разглядела уже после. И что левая сторона лица перекошена - после. И что левый глаз страшновато выпучен и светится слишком большим белком.
От прежнего грозного красавца не осталось и следа.
Только здоровый темный правый глаз был живой и острый и хотя и не прожег ей душу, как сказывали, но пронзительную проницательность и огромную внутреннюю силу этого человека с таким немощным, полуживым теперь телом она ощутила очень остро всем существом. И потому припала губами к его большой волосатой холодной руке с подлинно великим почтением. И он, видимо, это почувствовал - может, губы ее мягкие были слишком горячи. Во всяком случае, легонько криво улыбнулся, что, видимо, делал крайне редко и что мгновенно приметили все, кто был в тот миг в покое: два служки, стоявшие за стулом, боярин и дьяк в глубине у стола с бумагами, свитками и книгами - тоже поспешно, удовлетворенно-обрадованно ей заулыбались.
Ее предупредили, что руку надо непременно поцеловать. Сказали, что прежде великим князьям государям рук никогда не целовали, он первый повелел и любил, когда это делали без напоминаний.
Долго молчал, разглядывая ее с головы до пят. А она стояла в трех шагах напротив и тоже рассматривала его с превеликим интересом, безо всякого стеснения, все яснее и яснее чувствуя, что, кроме огромной внутренней силы, в нем было, наверное, еще много чего удивительного, особенно прежде.
Наконец велел ей сесть против себя совсем близко и смотрел теперь только в глаза своим единственным живым глазом, пронзительно и не мигая, довольно долго, и она не только выдержала этот необычный взгляд, она увидела, как он стал теплеть, и стала в ответ улыбаться, и в конце концов он тоже криво улыбнулся, вообще посветлел, повеселел, чем опять крайне удивил видавших это. И спросил ее невнятно, шурша языком, который явно плохо его слушался:
- Пымаеш, што тее фыпало?
- Понимаю.
- Фыдюшишь?
- Выдюжу.
- Ферю! С Бохом! Блахосло-фляю!
"Одобрил! Сам одобрил и благословил!" - восклицали потом все.
И она опять ликовала. И вечером, радостно вся светясь, долго-долго молилась, благодарила Господа, Богоматерь, своего ангела, всех святых, даровавших ей такое немыслимое счастье:
"Благодарнии суще недостойнии рабы твои, Господи,
о твоих великих благодеяниях на нас бывших,
славяще тя
хвалим, благословим, благодарим, поем и величаем
Твое благоутробие,
и рабски любовию вопием Ти:
Благодетелю Спасе наш слава Тебе...
Ангеле Божий, хранителю мой святый, живот мой соблюди
во страсе Христа Бога, ум мой утверди во истеннем
пути, и к любви горней уязви душу мою, да тобою
направляем, получу от Христа Бога велию милость..."
И еще и еще вспоминала молитвы, тропари и каноны и шептала, шептала, крестясь, метая поклон за поклоном до самого пола.
А рядом то же самое делала Мария, тоже вся светившаяся от радости за сестру.
Все их семейство, вся их челядь в этот поздний час возносили благодарственные молитвы Всевышнему.
Отец, когда приехали из Кремля уже с приставленными к ней боярынями, даже хотел немедленно отслужить торжественный молебен с попом, но было слишком поздно.
И спать, конечно, совсем не хотелось. И Марии тоже. И они, лежа, перебирали и перебирали события этого необыкновенного дня, вернее, Мария спрашивала и спрашивала "А дальше?", "А потом?", а она ей рассказывала про осторожные пальцы Василия Ивановича на ее рукаве, про выпученный мертвый левый глаз государя и как тот шуршал языком, про то, как кто из десяти девиц выглядел, и страшно удивлялась, как, кажется, это давно было-то, как будто в какой-то совершенно другой жизни, хотя на самом деле...