Последний вечер они провели дома. Свет лампы из-под большого зелёного абажура слабо освещал кухню, а в незанавешенное окно заглядывал фонарь, яркий, как полнолуние, окружённый маленькими звездочками окон соседнего дома. Лена смотрела в добрые, бесконечно родные глаза. Всё остальное оставалось вне фокуса: пространство кухни кривилось, оставленная в раковине кастрюля уплывала и казалось такой далекой, как невыполненное в школе домашнее задание, или собственная старость. Лене хотелось удержать это чувство нереальности, рассредоточенности и в то же время ясности сознания. Она всё всматривалась в знакомые морщинки-лучики – стало казаться, что черты отстраняются и суровеют; она уже сомневалась, кто с ней рядом, знает ли она его; было интересно и страшно. В голове без единого слова проносились десятки картин, в которых отсутствовали и кухня, и дом, и город. Но были эти знакомо-незнакомые дорогие лучики.
– О чём задумалась? – спрашивает Ален.
Слова и голос некстати, но возвращение происходит мягко. Всё постепенно выравнивается.
И появляется вопрос.
– Ты простил меня?
Ален спокоен.
– Я не обижался на тебя никогда.
– Нет! Вправду! Простил?
– Лен, всё хорошо. Правда.
Нет духа продолжать разговор.
Когда она вернулась в Москву, начались снегопады. Лена проснулась от скрежета лопат дворников, расчищавших снег. Этот звук, услышанный в Москве впервые, напомнил о доме. Она лежала в постели и ожидала звонка будильника. Раздражения, охватывавшего её дома, больше не было, не было чувства вины первого месяца.
Была только грусть.
Нить слова
Они шли по парку, рассматривая причудливые сплетения крон в тёплых огнях фонарей и вдыхая вкусный осенний воздух. Она держала его под руку; иногда легонько тёрлась виском о его плечо, а он прижимал локтем её руку к себе. Они молчали. Углубившись в парк, не сговариваясь, подошли к знакомой скамье и сели. Неожиданно он спросил:
– Ты напевала сегодня шутливо, очень знакомые слова. Что это было?
Она весело посмотрела на него, поставила ноги на широкую металлическую ленту, украшавшую снизу скамью, и, прищурившись, напела:
– Мы бандито, гангстерито, мы кастето, пистолето, мы стрелянто, убиванто…это? Это из старого мультфильма, про капитана Врунгеля, кажется. Ты смотрел его в детстве?
– Нет. Хотя, наверное, да.
Они снова замолчали. Было необычно, непривычно тепло, как никогда не бывало в октябре, и было приятно в тишине сидеть на скамейке, вглядываясь в черноту аллеи, сквозившую меж фонарей.
– Знаешь, где я впервые услышал эту песенку?
Она вопросительно подняла брови.
– Во дворе, где я жил в детстве. Там мальчишка был, года на два меня младше, но мы тогда все вместе играли, я хорошо его помню.
Она положила ему на ладонь свою, и он ответил пожатием.
– Этого мальчика звали Женя. И вот он постоянно напевал эту песенку, и там столько слов смешных было, мы даже думали, что он сам их иногда выдумывает. Ну и его все звали Бандитосом.
Она засмеялась:
– А Бандитос, наверное, был с вершок? И добрый-предобрый?
Он улыбнулся и снова пожал ей ладонь.
– Ты угадала.
– Недаром я замужем за писателем.
– Да. Знаешь…– он отпустил её руку и нахмурился, – знаешь, он потом действительно связался с бандитами. Бандитос стал настоящим бандитом.
– А что с ним сейчас?
Он посмотрел на её лицо, на её поджатые колени, на землю и снова на неё.
– Его убили в начале двухтысячных. Они с товарищем поехали из какого-то дельца деньги выбивать, а тот, то ли прознал об этом, то ли в окно увидел – начал стрелять. Друг убежал, Женю насмерть.
– Как! – она помолчала. – Убийцу судили?
– Этого не знаю. Какая разница?
– Да, это уже все равно. Милый Бандитос, ставший бандитом, и погибший от пули в бандитской ссоре. Почему ты не написал о нём рассказ?
– Не знаю… помнишь «Пассажира» Набокова? Другой писатель уже говорил: жизнь талантливее нас, а мы можем только жулить, стремясь к условной гармони.
– Почему же? Ты мог бы задуматься, было ли в его прозвище некое предсказание, может быть его всегда тянуло к грубой романтике вне закона. Или здесь одна злая случайность.
– Это уже законченный сюжет, от начала до конца нанизанный на странную нить слова. Он настолько завершённый, что кромсать и править его, мне кажется чем-то кощунственным по отношению к автору – жизни.
Она погладила его по плечу.