Утром всю часть построили на плацу. Генерал кратко, по-военному, доложил о вчерашнем происшествии и заключил: «Первый солдат — трус. А второй молодец, проявил смекалку. Хочу его увидеть. Обещаю, ничего не будет. Два шага вперед!» Строй не шелохнулся. «Не верите? Даю слово офицера!» Строй не дрогнул. «Ладно, — поднял генерал ставку. — Если признается, пять суток отпуска!» На левом фланге произошло шевеление, солдат сделал два шага вперед.
— Это я, товарищ генерал! Рядовой Нонин.
Генерал посмотрел на него с большим сомнением:
— Не ты.
— Я, товарищ генерал!
— Не похож.
— Вы не успели разглядеть!
Ну, слово дано. Получил Эдик отпуск. Пять суток промелькнули, как сон, как утренний туман. Решил: задержусь еще на денек, ничего страшного. Потом еще на денек. В часть вернулся только через две недели и тут же загремел на губу. От тоски, от предчувствия долгой неволи сложились первые строчки:
Волк решил: схожу к Ежу
И иголку одолжу…
Может быть, и не эти. Главное — сложились. Стало легче. Стало свободнее. Тогда он еще не знал, что поэзия — это свобода. До тюрьмы не дошло, дело замяли, но за эти недели на губе в нем родился поэт, и это уже было неизлечимо.
Как СПИД.
Писал он и взрослые стихи:
Не знаю, выдержат ли эти строки суд ревнителей высокой поэзии. Может быть, нет. Но для меня они живые. Они неотделимы от этого раздолбая. Вот он лежит в своей комнатушке на продавленной тахте, чешет пузо и с подвыванием читает:
А за черным окном глухая полярная ночь, каменные двухэтажные помойки в пятиметровых сугробах. Какие, к черту, соловьи, какая луна, какой у неба румянец!
Я не случайно назвал его раздолбаем. Он и был раздолбаем. Более необязательного человека я не встречал. В то время я работал на Норильской телестудии. Договариваюсь с директором студии, что Нонин напишет стихи для праздничной передачи к 7 ноября. Он упирается: не напишет. Я настаиваю: напишет. Он сдается: на вашу ответственность. Эдик рад: хоть какие-то деньги. Договариваемся, что он придет ко мне к восьми вечера и мы вмонтируем его стихи в сценарий. В восемь его нет. В девять нет. В десять нет. А сценарий нужно сдать завтра утром, кровь из носу. В час ночи, гнусно матерясь, я сажусь писать стихи. К восьми утра у меня сто двадцать строк. Еду на студию. Директор поражен: надо же, от Нонина я этого не ожидал, не просто написал, а хорошо написал, правильно.
Больше стихов я не писал никогда.
Справедливости ради нужно сказать, что он подводил не только меня, но и всех, кто имел неосторожность на него положиться. Однажды это для него плохо кончилось. После того, как он бросил работу, жена его, с которой он приехал из Донецка, года два терпела. Потом не выдержала: ну сколько можно кормить этого бездельника. Эдик не слишком расстроился. Послонявшись по квартирам знакомым, бросил якорь у молодой женщины, инженера центральной химлаборатории (той, у которой бедра крутые и груди литые). Назад не просился, чего жена никак не ожидала и была глубоко оскорблена. Подала на развод и алименты (у них была дочь). Исполнительный лист выдали, но алиментов не было. Она в суд. Там развели руками: что мы можем сделать, если он не работает. Так заставьте. Начала писать в горком партии: призовите к ответственности тунеядца. В горкоме то ли помнили о деле Бродского, то ли было не до Нонина. Дали указание суду: примите меры. Уголовная статья: уклонение от уплаты алиментов. Дело попало к судье, которая Эдика знала и хорошо к нему относилась. Она послала ему повестку, он не явился. Вторую — то же. Однажды встретив меня на улице, едва ли не взмолилась: ну пусть Эдуард придет и напишет заявление, что он обязуется устроиться на работу. Я в то время был на него зол, как собака, за историю со стихами. Но все же пошел к нему, передал просьбу судьи. Он клятвенно пообещал: завтра пойду. И, конечно же, не пошел. Кончилось тем, что его доставили в суд с милицией и в тот же день он получил шесть месяцев исправительно-трудовых работ в колонии общего режима.
В один из дней, несколько лет спустя, мой спектакль, поставленный в Новом театре, играли в помещении Театра сатиры. Событие не то чтобы знаменательное, но и не совсем рядовое. Вместе с постановщиком спектакля и композитором Лешей Черным, написавшим к нему музыку, мы отправились в театр. Эдик Нонин тоже поехал, он в то время жил у меня в Малаховке. После спектакля пошли домой к Черному, в кооператив композиторов в Каретном ряду, отметить это дело. За столом разговорились и случайно выяснилось, что Черный и Нонин в одно и то же время были в поселке Нижний Ингаш под Абаканом, Леша там служил во внутренних войсках. Пошли, как всегда в таких случаях, вопросы: того знаешь, а того знаешь? Ответы странным образом не совпадали. Черный никак не мог понять, в чем дело. Я объяснил:
— Вы были в Нижнем Ингаше с разных сторон колючки. Ты охранял, а он сидел.
Недавно в Интернете мне попалась книга правозащитника Генриха Алтуняна «Цена свободы. Воспоминания диссидента», отбывавшего в Нижнем Ингаше семилетний срок. В ней я прочитал:
«И еще была интересная встреча в Н. Ингаше. С одним из очередных этапов в зону прибыл симпатичный молодой человек, который резко выделялся умными глазами и вообще интеллигентностью. Это был норильский поэт Эдуард Нонин. Мы с ним сдружились. Он весьма снисходительно отнесся к моим стихотворным опытам, много и интересно рассказывал о стихосложении, о поэтах».
В книге цитировались стихи Эдика, посвященные Алтуняну:
Алтунян далее пишет:
«Мне нравились его стихи, стихи профессионала. Помню, он рассказывал, что незадолго до ареста получил премию журнала „Сельская молодежь“ за детские стихи „О двух пингвинах“. А попал Эдуард в зону за неуплату алиментов, получив смехотворный срок — полгода. В зоне он был всегда несколько месяцев, так что мое литературное образование нельзя считать даже начальным. На самом же деле он просто повздорил с одним из партийных секретарей, которые, как известно, в своем районе, городе, области или крае всегда были вершиной власти, а алименты — просто повод, зацепка. Спустя много лет Борис Чичибабин познакомил меня с прекрасным писателем Феликсом Кривиным, который только что приехал из Норильска. Он рассказал, что Нонин по-прежнему в Норильске. Больше я о нем ничего не слышал».
Эдик по-прежнему был в Норильске и нисколько не изменил своему образу жизни: