Но вот чего давно не видел наш солнцем залитой зал (жара африканская — и не думай приезжать, Кларика!) — это что среди мамелюков такой доблестный витязь найдется, который отобьет нападение противника. Шандор Хегедюш[82] сделал это под общий восторг и одобрение. Дивлюсь я, Клари: такой ум, такие познания — и в такой крохотной головке помещаются! (Кстати, о помещении: квартиры я еще не снял, но теперь займусь этим вплотную.)
Хегедюш взял под прицел непостоянство оппозиции: столько про реформы кричала, а теперь о них даже не поминает. Ирония и пафос, логика и лирика причудливо переплетались в его речи, обличавшей тонкого наблюдателя, мастера распутывать передержки.
После него еще Отто Герман выступал интересно. Герман, он тоже не дурак; только мы не доросли до него немножко.
У него большая будущность, как сказал Эдисон — только про никель, а не про Германа. Будущность будущностью, но пока что левые медяками пробавляются.
Габор Каройи, который, словно изгнанник Микеш[83] на берегу рокочущего моря, один-одинешенек пригорюнился на задней скамейке, каждое его слово ловил с наслаждением и головой кивал блаженно: "Правильно, Отто, правильно. Я уже давно это говорю. Так их, миленький, так их". У него даже слезы навернулись: до того рад был, что после пятидневных прений может к кому-то примкнуть, что-то поддержать. Это ведь тоже человеку нужно. Я могу это понять — сам истосковался в одиночестве.
Под конец выступил Арпад Вайи — вяло, монотонно. Вайи у нас "трибун свободы". Это потому, что, когда он ораторствует — депутатам полная свобода. Хочешь, с соседом в полный голос болтаешь, хочешь — в буфет сходишь и покуришь там со спокойной душой, а в зале с министром какое-нибудь дельце уладишь (и он даже не поморщится, что обеспокоили!). А хочешь — на дам любуешься на балконе.
Кстати, уж коли о балконе речь: какой странный бронзовый отсвет на лицах дам от этой стеклянной крыши! Просто удивительно. Вблизи они куда красивей. Что бы тут такое придумать, как по-твоему, милочка? Краситься, может быть, иначе как-нибудь?
А "трибун свободы" все говорил, говорил… Обрисовывал опасные последствия королевских ответов и бедствия страны, грозил правительству.
Мамелюки слушали молча, равнодушно. Кто зевал, кто вздыхал, а кто дремал, облокотись на пюпитр. Лишь один человек следил внимательно: премьер-министр. Все ерзал в кресле, то и дело вскидываясь и беспокойно хватаясь за воротник. "Что, вам не нравится его речь, ваше высокопревосходительство?" — удивлялись сидевшие рядом.
"Да нет, — с улыбкой отвечал премьер, — просто мошка какая-то за ворот попала".
Но Вайи заметил произведенный эффект и с новыми еилами принялся говорить, говорить…
Твой любящий муж Меньхерт Катанги.
P. S. Сегодня "Февароши лапок"[84] выписал, как ты просила, но на деревенский адрес. Не сердись: все равно до января речи быть не может о твоем приезде… и то, если повезет с квартирой.
В кулуарах я сегодня с Тисой разговорился. Он сказал, что и его супруга еще в деревне, и прибавил:
— Надеюсь, и ты свою привозить пока не собираешься?
О деревня, деревня, желтеющая листва! Как бы мне хотелось быть сейчас с вами, мои дорогие.
М. К.
Письмо шестое
14 октября 1893 г.
Милая Кларика!
Вчера получил твою телеграмму: "Заседания кончились, приезжай домой". Но если б я мог, ангел мой, если б я мог! У меня еще с протоколами возни дня на два. Остальные депутаты уже вчера разлетелись, пташки перелетные. Нет у них чутья политического.
А я сразу почувствовал: должно еще что-то случиться. И правда, сегодня тоже заседание было, вдобавок интересное — примирительное. Аппони с Векерле мирились после вчерашних своих крепких выражений…
Ты хочешь знать результат? Да тот же, что дома у нас, когда Палпка с Дюрикой подрались и ты их еще мирила, помнишь? Дети рассказали, как вышла ссора, и сразу опять разволновались, обиды свои вспомнили. Ты у Дюри спрашиваешь: "Больно он тебя ударил?" — «Больно». — "Куда?" А Пали взял да сам показал: как стукнет его еще раз по тому же месту. Дюри тоже не промах: на Пали кинулся, и опять пошла драка. Я вбегаю на этот адский шум: "Что здесь такое?" А ты мне в ответ: "Вот, мирю их".
Так и мы сегодня. Палика… то есть Аппони сидел надувшись. А Векерле и сегодня сиял своей улыбкой. Министры были почти в полном составе, да и депутатские скамьи не пустовали, — не думай, не все уж так, сразу, по домам разлетаются. Дам на балконе — яблоку негде упасть (хотя несколько поклонников все-таки втиснулось, как я потом заметил). Знакомых, однако, никого, а жен депутатских — тем более. В Будапеште, милочка, они сейчас такая же редкость, как венгерский золотой, обещанный Векерле.
За жаром вчерашним, который уже пеплом подернулся за ночь, первым полез Дюла Хорват, но куда ловчей того дуралея римлянина, Муция Сцеволы (ты читала, наверное, о нем в «Истории» Гвадани[85]). Тот собственную руку в чужие уголья сунул, — нет чтоб свои раздуть да в чужие руки сунуть.
Хорват не сделал ни того, ни другого. Он просто разгреб пепел, чтоб уважаемые депутаты увидели уголья, которые тут же закраснелись и начали потрескивать.
А потом как дунет в костер, и весь пепел и зола прямо Векерле в лицо полетели.
Но граф Тивадар Андраши своими репликами, а мамелюки ерзаньем и роптаньем заслон скорее устроили.
Сам Векерле выступал примирительно, но с достоинством, не защищаясь, а объясняя свою позицию.
Тлевшие на поверхности искры понемногу стали гаснуть; но встал Хоранский, чиркнул серной спичкой, и опять вспыхнуло пламя.
— Премьер-министр прибегнул к выражениям, недопустимым в приличном обществе, — заявил он.
Мамелюки так и ахнули. "К порядку!", "К порядку!" — раздались восклицания. Беспокойство, шум прокатились по залу. Председательский колокольчик плакал-заливался, призывая к тишине.
Хоранскому долго не давали говорить. Наконец, подбоченясь надменно, как королевский герольд, он возвестил в заключение своей речи поход всех против всех…
Трубка мира разбилась, и черепки захрустели под ногами приличного общества…
Дядюшка Прилесский (он от словаков-проволочников избран, вот которые по деревням ходят, разбитые горшки обвязывают, так что в этом деле понимает) сказал мне:
— Ну, эту трубку уж никакой проволокой не стянешь, будь уверен, дружочек. Разбилась основательно.
Но тут Силади поднялся. Ох, уж этот Силади! А с каким видом — ты бы только посмотрела. Лицо умильное, голос ангельский, глазки как у агнца невинного, ручки благочестиво на груди сложены и в устах ветвь масличная.
Он, у кого пламя пышет из ноздрей, чья слюна горше яда, — и с ветвью мира. Подумать только! Дома мне, ты знаешь, даже при виде жареного поросенка с лимоном во рту смешно становится. А тут волк настоящий с веером в зубах овец обвевает, обмахивает, вместо того чтобы сожрать их.
Силади проделал это мастерски.
Стадо и впрямь поутихло, спокойнее стало пережевывать случившееся. Стадо — оно всегда смирное, если бы не вожаки…
Но Тадеуш Прилесский только седыми космами тряс.
— Ничего не выйдет, ровно ничего. Сейчас все сначала начнется.
И началось: Оскар Иванка[86] колкое словцо премьеру подбросил.
Какое, писать не буду; в отчете есть, можешь прочесть там (только предварительно за дверь выйди, — знаешь, в уголок за детской, чтоб не слыхало приличное общество).
Справа, слева все заволновалось. Одни побледнели, другие побагровели. Хокк[87] кулаком как хватит по скамье… Ну да не стоит продолжать.
Так шло до самого конца. Аппони говорил вежливо, красиво, как цветами сыпал из корзинки. Нате, мол, нюхайте, наслаждайтесь. Но под конец словно крапиву со дна выдернул и нацепил демонстративно на шляпу.
83
Микеш Келемсп (1690–1761) — приближенный Ференца Ракоци II, разделивший с ним жизнь в изгнании (на острове Родос), о которой рассказал в своих "Турецких письмах".