Генриетта живо готовила кофе спортивными жестами; узел ее черных волос так и мелькал перед глазами, иногда в этом круговом движении молнией сверкал четкий профиль безукоризненной красоты.
— Она когда-нибудь сломает кофеварку, — говорила Сюзанна.
Мне хотелось молить о пощаде к себе, к Сюзанне, еще совсем запотевшей, запутанной в своих слишком длинных волосах. По утрам Генриетта была с нами жестока.
Когда мы уже были причесаны, одеты, различия становились еще более ощутимыми. Генриетта одевалась для работы, Сюзанна — для безделья. По утрам я шел с Генриеттой в больницу; но после обеда она возвращалась туда одна. Она никогда не оборачивалась; она была из тех людей, которых легко ударить кинжалом, которые не чувствуют спиной.
Как только она показывала спину, мы с Сюзанной принимались убивать время. Мы принимались за это тайно, как колдуны, втыкающие длинную иголку в изображение своего врага.
После новогодних праздников и Крещения — совершенно незначительного праздника, печенья, которое размачивают в чае, — Сюзанна заскучала.
Каждое утро она караулила почтальона; она ждала письма. Иногда почтальон объявлял о себе двумя звонками в дверь; но он звонил не всегда, так что полной определенности не было. Сюзанна несколько раз на дню наведывалась к почтовому ящику: вдруг почтальон положил письмо, не позвонив. В конце концов она убедила себя в том, что ждет известий от Жана, что она по нему скучает.
Она поставила на тумбочку портрет своего мужа, и его лицо, повернутое к кровати, не давало нам творить зло без угрызений совести. Из-за портрета совесть у нашей любви была неспокойна. Генриетта не представляла в наших глазах серьезной опасности; даже если бы она обнаружила, что Сюзанна моя любовница, это было бы не страшно. Но вот портрет у нашего изголовья был настоящей угрозой, оком в могиле Каина.
Письмо все не приходило, Сюзанна беспрестанно раскладывала на него пасьянс; она гадала себе даже в постели. Как только я разнимал объятия, она садилась.
— Подай мне подушку.
Она раскладывала карты на одеяле. Места не хватало, пасьянс перемещался на меня.
— Не шевелись.
Я был осужден лежать без движения. Я не умел раскладывать пасьянс, но я смотрел на карты, пытаясь понять, говорится в них обо мне или нет. Когда речь заходила обо мне, Сюзанна бросала на меня беглые взгляды, прикасалась ко мне через одеяло, словно чтобы удостовериться в моем присутствии. Я чувствовал, что ради колдовства у меня украли часть меня самого. Когда обо мне речи не было, Сюзанна хранила непроницаемое выражение лица. Тогда я оборачивал пасьянс на себя, загадывал небольшие желания, вопрошал судьбу о себе самом.
— Получилось?
— Нет.
— Ну что ж, опять мне не повезло.
Я поворачивался к тумбочке и вопрошал портрет Жана. Портрет старался, как мог, но обмануться было невозможно: никого нельзя было обмануть, некого было обманывать, кроме самого себя. Я шел кипятить шприц; это было последнее колдовство, последний тычок иглой в изображение времени.
Когда вечером Генриетта возвращалась из больницы, ей устраивали радостную встречу. В этот час мы с Сюзанной, на вершине кривой, были исполнены энтузиазма и напускной веселости. Мы часами ползли, чтобы добраться до этой вершины. В порыве напускной веселости я подходил к Генриетте, щекотал ей шею, чтобы вызвать улыбку, называл ее «нашей» Генриеттой.
— Хорошо поработала наша Генриетта?
Она бросала на меня встревоженный взгляд, но меня это не заботило. Я чувствовал, что на моем лице ничего нельзя прочитать. Как маскам на карнавале, мне нравилось тревожить прохожих.
Затем с каждым часом я грустнел. После ужина Генриетта снова бралась за свои учебники. Я видел, что Сюзанна грустнеет, зажигает сигарету, вкус которой не шел ни в какое сравнение с утренней. Мы больше ничего не ждали от этого дня; мы убили время; оно взаправду умерло. Может быть, часам к одиннадцати или к полуночи будет тревога, погаснут огни. Я цеплялся за эту надежду, мне не терпелось испугаться.
Если объявляли тревогу, мы сидели в темноте, и, когда падали бомбы, каждый из нас троих был сгусточком страха во мраке. Если дело принимало опасный оборот, мы шли укрыться в сад, где мне вырыли щель. Я помогал девушкам спуститься в яму, с мгновение смотрел на их головы у самой земли, затем спускался, в свою очередь.
Однажды утром Сюзанна не стала вставать. Вернувшись в полдень из больницы, я не нашел ее на обычном месте у окна.
Она лежала в постели, подремывала. Я положил руку ей на лоб; жара не было. Я взял ее за волосы, как утопленницу, приблизил к себе вялое лицо, зажмуренные веки, отвергавшие свет.