Выбрать главу

Для меня же настали дни, которые психиатры называют «медовым месяцем» наркотика. Я мало ел, спал еще меньше. Я жил в состоянии постоянного физического подъема. Я похудел, стал сухим, как осенний лист. Мне нравилось проводить ладонями по бокам, ощущая под ними легкий и твердый скелет, словно металлическую арматуру. Мне казалось, что я приобрел здоровую легкость предметов, долгое время подставленных солнцу, понемногу лишившихся своей бренной оболочки, медленно минерализовавшихся: скелета птицы на пляже, кости каракатицы, дерева, затвердевшего на солнечном огне. Я был подвижен, весел. Я не знал никаких забот.

Сюзанна носила моего ребенка. Этот странный факт меня вовсе не удивлял; напротив, он восхищал меня. Будущее представлялось мне простым и ясным.

Дома торжествовала партия счастья, партия Генриетты. Так же, как она навела порядок в болезни Сюзанны и распорядилась о выздоровлении, Генриетта организовала дружбу. Отныне обе женщины беспрестанно обнимались. Я видел только шеи, обвитые руками, руки, обнимающие плечи, плечи с тремя руками. Я присутствовал на сеансах шитья и вязания, весьма скучных. Настроение было радостным. Но смеялись негромко, словно в монастырской рукодельне. Я не был допущен к столь чистому смеху. Бесполезно пытаться строить из себя грубияна; перед этим смехом я оказывался таким же безоружным, как львы в Колизее перед святыми великомученицами. На территории чистоты я чувствовал себя слабым; я боялся, как бы союз женщин не обернулся против меня. Поэтому я однажды спросил у Сюзанны, не доверилась ли она Генриетте.

— Нет, я ни о чем не говорила, — успокоила меня Сюзанна. — Но в конце концов Генриетта бы не удивилась, если бы я ей сказала, что жду ребенка; я ведь замужем.

— Разумеется. Но лучше пока не говорить ей об этом. Ребенка как такового еще нет.

— Но скоро будет, — воскликнула Сюзанна. — Он существует; я уже его чувствую.

Я пожал плечами. С медицинской точки зрения рождение ребенка вероятно; вот и все, что можно было сказать. Однако Сюзанна доводила до крайности моральные симптомы беременности. Она сдерживала шаги, замыкалась в своем теле, словно прислушивалась к внутренним голосам. Она уже не распускала волосы по плечам, но перевязывала их лентой. Это уж было слишком. Я уже предвидел момент, когда в этом интернате начнут вышивать салфетки и играть на пианино в четыре руки. А я на кого буду похож? Если так будет продолжаться, моя безнравственность станет очевидной. Время от времени я посмеивался в сторонку; я говорил себе, смеясь, что я порядочный негодяй. Моя безнравственность была веселой и открытой, а это лучший способ закоснеть во грехе. Я переживал эйфорию раскаяния. Время от времени я бил себя в грудь, плача сладкими слезами, что меня ни к чему не обязывало.

Наконец я привел себя в равновесие. Путем долгих тренировок я укрепил свою бессовестность. Я удобно устроился в своем грехе. В конце концов я победил свой страх.

Однажды утром, проснувшись, я обнаружил на своем столе письмо, написанное моей рукой. На незапечатанном конверте был надписан адрес полевой почты Жана Карриона. Накануне я написал Жану и совершенно забыл об этом за ночь. Я не слишком этому удивился; с некоторых пор у меня случались провалы в памяти.

Я взял письмо, чтобы перечитать его. После первой страницы меня охватило такое отвращение, что мне пришлось остановиться. Признание в моей связи с Сюзанной любезно развернулось на четыре страницы. Это было написано моей рукой, это было чудовищно. От чтения меня прошиб холодный пот.

Положение мое было скандальным. На самом деле я об этом знал, и уже давно. Не это меня пугало. Во мне кричало острое чувство несогласия с собой. Я вдруг оказался не в ладу сам с собой. Между тем моментом, когда я написал письмо, и тем, когда я его прочел, пролегло мертвое пространство, которое ничто не могло заполнить, пространство одной ночи, в которую на этот раз я спал, в которую за время сна последняя капля морфия покинула мою кровь. И вот теперь, натощак, без наркотика, это письмо внушало мне только удивление и отвращение. Оно представлялось мне шифрованным посланием, написанным особыми чернилами, проявителя к которым у меня не было. Это письмо, написанное под наркотиком, можно было читать только под наркотиком.

Я разорвал его и сжег. Но не испытал от этого никакого облегчения.

То утро я провел в больнице, в операционной. Как обычно, я должен был ассистировать хирургу, высокому костлявому старику с узким ртом и живым взглядом. Несмотря на свой возраст, доктор Риго оперировал хорошо, но с претенциозной выспренностью, придавая каждому своему движению невероятное значение. Оперируя, он говорил, описывал свои действия или шутил о чем-нибудь, чтобы доказать, что даже без полной сосредоточенности он по-прежнему действует превосходно.