Мордасов тоже визитку заприметил: ну и сволочь, Шпын, что ж он так роняет Настурцию, все ж баба не из последних и собой не торгует, все больше по любви, по сердоболию, по теплости не оприходованной женской души. Мордасов вцепился б в глотку Шпына, вытолкал бы за дверь, надавал по роже, никого не боясь, но кроткий взгляд бабули с фотографии удерживал и как ни мизерно тлела трезвость в смятенном внуке, держала в узде крепко: нельзя! Люди собрались выказать почтение, скорбь, а то, что в разнос пошли, на то и выпивка в минуты, припахивающие могильным тленом, когда каждый волей-неволей хоть и впрямую, хоть в обход выспрашивает себя: а мне когда? сколько еще куражиться отпущено? И чтоб не отвечать, и умные, и глупые, и стальной воли, и слабаки, что упиваются своей слабостью истовее, чем иные силой, предпочитают не отвечать, гнать бередящее и затуманивать мозг привычным дурманом.
Боржомчик выносил блюда на кухню, вел себя теплее многих и Мордасов поразмыслил: все оттого, что ему плачу, нанятый, за мзду соблюдает порядки и все же не грех ему подкинуть, жалеть не расчет, только Боржомчик скромной деловитостью своей напоминал Колодцу, что водятся еще люди на земле с человеческой начинкой; пусть оплачено деньгами Мордасова это утешение, а все равно примиряет с окружением. Мордасову еще жить и жить, а как, да с кем? тут, как со сроками смерти собственной - лучше вопроса не расслышать.
Мордасов, тяжело опираясь на растопыренные ладони, с трудом отдирал себя от стула, встал, покачнулся: присутствующие затихли, Рыжуха с дочерью замерли на пороге. Больше всего на свете Мордасов желал бы матерно, грубо до невозможности обляпать их всех обвинениями и страшными ругательствами, орать непотребное, обвинять в жутком, высказывать такое, что ни примирение, ни прощение невозможно вовеки и не боязнь потерять этих людей - на кой дьявол они? - а лишь только благоговение перед бабулей и не слишком твердая уверенность, что та наблюдает за внуком, невозможностью для Мордасова причинить и крохотное страдание той, что сплошь в страданиях прожила жизнь, удержали Мордасова, хотя по лицу его бродили красноречивые тени и скулы свело так, что Шпын подобрался и раза два зыкнул на приоткрытое оконце, видно оценивая, можно ли сигануть на улицу, если Колодец разбушуется. Мордасов отлепил ладони от скатерти, прикрыл ими лицо, будто надеясь, что гнев впитается в ладони, стряхнул напряжение, как воду при утреннем умывании, и начал, весомо роняя каждое слово:
- Низкий вам поклон. За уважение... за время, выкроенное из вечной нашей беготни... за слова пусть искренние, пусть фальшивые, она разберется, - кивок на фотографию. - Вы, возможно не любите меня, я, возможно, вас, но есть в жизни человека два пункта, величие их и для смрадной души необозримо - рождение и смерть... и получается...
Откуда это? Шпындро расслабился, пользоваться окном не понадобится, небось вычитал где слезливо мудрое Колодец. Шпындро мыслью узрел, как Мордасов, будто представленный к отчислению школяр, зубрит чужие слова, пытаясь выкрутиться. Шпындро и предположить не мог, чтоб в мордасовской голове водилось такое, думал там только цифры, товарная номенклатура да корысть. Шпындро таких слов не нашел бы скорее всего, а с другой стороны может когда и ему приспичит, хотя Мордасову не приспичило - это ясно, за столом не было ни единой души, а может, и в поселке и в стольном граде ни единого человека, к мнению которых Мордасов прислушивался и ценил бы, однако для кого-то говорил он все это. Для себя? Или для умершей? Может Мордасов допускает, что речь его услышат наверху и ему зачтется? Вот уж смехота, уж если про рождение и смерть думать, то пред явлением на свет чернота и после ухода тоже сплошь чернота и оттого живет, как живет, а не иначе.
Мордасов тихо завершил свое или чужое, бог знает, но внимающих проняло, размягченные души с охотой выжали слезу из покрасневших от дыма и выпитого глаз. Рыжуха с дочерью исчезли, будто растворились, общее помокрение век и торжественность Мордасова отрезвили подгулявших поминальщиков, а может протяжный, почти волчий вой электрички напомнил о неблизком пути до дома, и все заторопились не сговариваясь, повскакивали, каждый подходил к Мордасову, целовал и шептал неслышные остальным слова утешения; Колодец кивал и видно ему нестерпимо хотелось стереть с лица следы чужих слюнявых губ да значительность момента не позволяла; в завершение обряда целования Настурция внесла свой вклад в грунтовку мордасовской физиономии мощными тычками густо намазанного помадой рта и только Шпын пожал руку - не лобзаться ж с Мордасовым в самом-то деле - и веско уронил, что, мол, держись, старина, мы народ крепкий, все сдюжим и Мордасов успел подумать, что крепкий-то крепкий, но отчего всегда дюжить, а жить-то когда, бабуля?
В пустой комнате в торце стола, покрытого закапанной рыжими, бурыми, малиновыми пятнами скатертью, сгорбился внук, фотографию бабки разместил посреди стола, туда ж перенес, не сплескав ни капли, с верхом налитую рюмку, поставил перед морщинистым ртом бабули так, что концы ее платка, острые и длинные - точь в точь галстук гипсового пионера - подвязанные под жилистой шеей казалось вот-вот обмакнутся в водку.
Мордасов протер очки, нацепил их на блестящий нос, подпер кулаками подбородок, уставился в одну точку - в родинку под левым глазом бабули, в сами глаза заглядывать опасался, всегда в зрачках-точках жил укор и сейчас его могло только поприбавиться. Видела, с кем живу! Мордасов губ не разжал, знал, что бабуля и так все поймет. Видела Шпына, как ханку жрал, как девок всех объять норовил? Выездной. Нас - тебя, меня, всех представляет в миру. Проститутку видала, ба? Будто женщина-диктор с телеэкрана: приветлива, щедро улыбается, промыта, видела, ба, как промыта, вроде изнутри скребли. Боржом крутился, тепло и участие выжимал изо всех пор, каждую минуту подскакивал; так, Сан Прокопыч? Может подогреть, может то да это? Плачу я ему, ба! Во, корень зла где. За тепло приучились платить, вроде тепло - товар. Думаешь, они меня любят или ценят, а ведь каждому, здесь лакавшему, знаешь я как заработать дал? А если посодють?.. Да не гримасничаю... ты предрекала, один пойду, дружки в отскоке, у всех крыша - кто выездной, кто ответработник, кто вроде по науке неизвестной какой, кто педработник, один я жулик чистопородный. Не то чтоб себя жалко, а гноит душу несправедливость; все гладкие - говорливые, когда требуется, все обо всем в курсе и главное - мажут, мажут, мажут, верхних, нижних, средних, всяк на свой лад, одно не смекну: отчего по молве судя, один жулик, другой благородный человек? А скребани когтистой пятерней - оба по уши?
Мордасов припомнил сами похороны днем, как в вырытую экскаватором яму опускали гроб, как Настурция ревела станционным громкоговорителем, натуральная скорбь, не фальшивка! - а сейчас со Шпыном древнюю игру затевают... эх, закидали землей споро, а поцеловать бабулю решился только внук. Тут, как раз, все ясно: ни Рыжуха, ни божьи одуванчики, что приплелись на генеральную репетицию к погосту не сподобились. Боржомчику что ль чужую облизывать, или девке из парфюмерии? И прикорнула бабуля сейчас там в ночи под землей и холодно, и вздохнуть тяжко - воздух едва просачивается сквозь жирные комья. А вдруг нет души, как она верила? Тогда что?..
Мордасов налил в чистую кофейную чашку - до десерта не дошло опорожнил, заел эклером, с детства любил, любому жору предпочитал, так и повелось - кругом икра, балыки да колбасы, а ему эклер подавай.
И тут запас прочности Мордасова вышел, сорвало дверь, сдерживающую дурное, с петель, схватил Мордасов швабру и принялся колотить по стульям вокруг стола, видя на каждом того, кто только полчаса назад трамбовал обивку теплым задом. Крушил от сердца, не забывая, что мебель давно задумал сменить, и выходило облегчение, разметав стулья, глянул по верхам шкафов, где притаились короба картонные из-под аппаратуры, смел из все на пол, забрался на стол и сиганул в кучу картона, припомнив, каскадера сдатчика барахла, уверявшего, что безопаснее всего падать, как раз на картонные коробки.