— Штатный, да не купленный…
— Если это шутка, Вадим Андреевич, то грубая, — сказал Мурашкин. — Ты в нашем производстве слабо пока разобрался, хоть стараешься. Это я ценю, что ходишь в техшколу, учишься.
— Стараюсь, — кивнул Хижняк. — Не во всем, конечно, разобрался, не спорю. Но насчет Матвеева имею индивидуальное мнение.
— Вот и спрячь его в карман, пока не разберешься, — дружески посоветовал редактор. — А писать там, если писать, стоит о Гущине.
— О Гущине я как раз не буду…
— Грамотный машинист-инструктор, принципиален не на словах, как некоторые, а на деле.
— Некоторые — это Комаров-старший?
— А хоть бы и он. Я Павла Федоровича в принципе уважаю, но покричать он любит. Когда за собой греха нет, можно и покричать. А если бы грех? Не знаю, тут я не очень уверен. И младший тоже за ним. Но у младшего клюв еще в пуху, сегодня — так, вчера — эдак…
— Не одобряете, значит, — хмыкнул литсотрудиик.
Редактор оставил его иронический хмык вроде бы без внимания. Но про себя еще раз утвердился, что о жилкомиссии сейчас ничего не скажет, — как-то так все идет разговор. Не хочется.
— Тебя, Вадим Андреевич, между прочим, сегодня Комаров-старший искал, — к слову вспомнил Мурашкин. — Заходил, спрашивал.
— А зачем?
— Это не знаю, мне не сказал…
— Ладно, я позвоню. Он вроде сегодня на выходном. О Федоре я тоже бы, кстати, с удовольствием написал. Нашей газеты дело — рассмотреть его Случай с точки зрения профессиональной этики.
— Без нас рассмотрят, — остановил редактор.
— А надо бы как раз нам, — упрямо сказал литсотрудиик.
— Ты вот что, Вадим Андреевич, — сказал Мурашкин, грузно вставая. — Ты к вечеру готовь отчет по Службе пути, двести строк. И не забивай себе голову. Я с аэродрома вернусь, вместе посмотрим.
— С аэродрома? — удивился Хижняк.
— Встречать еду, — расплылся Мурашкин. — Заинька прилетает.
И сразу же покраснел густо, до багровости на толстых щеках, что так оговорился перед мальчишкой, вместо «жена» само вдруг сказалось «Заинька», как внутри думал.
Хижняк вздрогнул, когда редактор оговорился. Глянул в лицо Мурашкина настойчиво и непонятно. Сразу убрал глаза. Но все равно этот мгновенный взгляд показался Мурашкину нахальным.
А литсотрудиик Хижняк, вышагивая вслед за редактором на худых длинных ногах как по кочкам, и потом еще долго, когда они уже разошлись, носил в своей хилой, узкой груди жгучую радость — оттого, что жизнь столь пленительно разнообразна, неожиданна в своих поворотах, где и не ждешь, таинственна и прекрасна в человеческом сердце.
Хижняк все представлял себе Зинаиду Григорьевну Мурашкину. Ее властный голос — почти что бас, от которого трепетал плановый отдел. Сигарету, закушенную будто насмерть неровными зубами. Жесткий, седеющий ус над левым уголком грубого рта. Ее крупный нос, с которого впору кататься на санках, на пористом крупном лице. И всю ее гренадерскую стать, стремительно и грозно несущуюся по коридорам управления с очередной резолюцией на служебной бумаге…
И все-таки она была для Мурашкина «Заинька», — непостижимо и прекрасно. Как это написать? Нет, Хижняку это не написать никогда, чтобы другие поняли, как это прекрасно и непостижимо. Каждый день, рядом, у каждого. А как написать? Как, как?
Хижняк задумался на ходу, подняв одну длинную ногу и забыв ее поставить. Стоял на одной ноге, будто цапля. Дежурная по отправлению поездов Сиротина, совсем молоденькая девчонка, прыснула на весь коридор, пробегая мимо. Тогда вспомнил. Поставил вторую ногу, зашагал дальше.
Как… как… как…
Это уже в ушах. Не вопрос, а просто вроде бы скрип на крепком, прихваченном морозом снегу. Такой снег лежит сейчас в Верхних Камушках. Но ветер там еще крепче, чем снег. Ветер взламывает снег с треском, как лед, крутит белую пыль, ставит глыбы стоймя, швыряет острыми, как лед, кусками в лицо. А в Ленинграде почти что лето…
13.31
Светлана Павловна Комарова тихо сидела в кабинете начальника станции «Триумфальная» и, пока Кияткиной не было, все размышляла, почему же так получается, что с самыми близкими ей людьми — с мамой, с отцом, дедом Филиппом, даже с бабушкой, не говоря уж о Федьке, — она не может поговорить откровенно, а вот с Верой Петровной может.
Или у всех так бывает? Именно с близкими стыдно говорить о некоторых вещах, хоть ты уже и взрослая, И страшно причинить именно близким боль, если сказать, хоть они, конечно, поймут.
Бабушка все, конечно, давным-давно поняла, молчит — спасибо. А решать все равно самой, что бы ни сказали самые близкие. Даже бабушка.