– Единственное, что меня беспокоит, это как бы кто-нибудь из глицидов не обнаружил, что мы пленили его коллегу и несколько липидов в придачу.
– Мало вероятно, – возразил Медрано. – Если они не откликались до сих пор на наши настойчивые требования, трудно предположить, что они вдруг изменят своим привычкам. Я больше боюсь за беднягу Лопеса, он способен из чувства долга присоединиться к нам, а ведь он безоружен.
– Да, было бы жаль, – сказал Рауль. – Но я думаю, он не придет.
– А-а.
– Дорогой мой Медрано, ваша скромность восхитительна. Вы тактично произносите «а-а», вместо того чтобы поинтересоваться, чем вызвано мое предположение…
– Вообще-то я представляю себе.
– Возможно, – сказал Рауль. – И все же я предпочел бы, чтобы вы спросили. Вероятно, потому, что сейчас ночь, темно, пахнет ясенем, или потому, что вскоре нам могут проломить череп… Я не слишком сентиментален и не люблю исповедоваться, но мне хотелось бы сказать вам, что для меня это значит.
– Говорите, че. Но только не повышайте голоса.
Рауль помолчал.
– Видимо, как всегда, я ищу свидетеля. Разумеется, от нерешительности; весьма вероятно, со мной что-нибудь случится. И какой-то человек, гонец, сообщит Пауле. Но все дело в том, что именно он ей сообщит. А вам нравится Паула?
– Да, очень, – ответил Медрано. – Жаль только, что она несчастлива.
– Ну так радуйтесь, – сказал Рауль. – Хотя вам может показаться это странным, но уверяю вас, сейчас Паула счастлива, как никогда в жизни. И именно это мой гонец должен будет возвестить ей, если, конечно, со мной что-нибудь случится, возвестить как мое доброе напутствие. То Althea, going to the wars [108], – добавил он как бы про себя.
Медрано.ничего по ответил, и они некоторое время прислушивались к гулу машин и какому-то шлепанью, доносившемуся издалека. Рауль устало вздохнул.
– Я рад, что познакомился с вами, – сказал он. – Однако не думаю, что у пас с вами много общего, если не считать пристрастия к пароходному коньяку. И все же мы оказались здесь вместе, и кто знает почему.
– Я полагаю, из-за Хорхе, – сказал Медрано.
– О, Хорхе… Есть причины и помимо него.
– Верно. Возможно, ради Хорхе здесь только Атилио.
– Right you are [109].
Протянув руку, Медрано отодвинул занавеску. Небо начинало светлеть. Медрано подумал, имеет ли происходящее какой-нибудь смысл для Рауля, и, осторожно погасив об пол сигарету, продолжал задумчиво смотреть на светло-серую полоску в небе. Пора было будить Атилио, готовиться в путь. «Есть еще причины и помимо Хорхе», – сказал Рауль. Есть, но такие неясные, такие сложные. Разве и для других, как для него, все превратится вдруг в ворох смутных воспоминаний, в бессмысленную беготню по судну? Форма руки Клаудии, ее голос, поиски выхода из создавшегося положения… За иллюминатором понемногу светлело, и ему захотелось устремиться навстречу занимавшемуся дню, но все было еще так ненадежно, так недоговорено. Ему захотелось вернуться к Клаудии, долго смотреть ей в глаза и найти в них ответ. Это он знал, в этом по крайней мере он был уверен – ответ ему даст Клаудиа, хотя сама этого не знает, хотя думает, что тоже обречена задавать вопросы. Так тот, кто отмечен печатью неудачника, однажды может дать другому счастье, повести по верному пути. Но ее не было рядом с ним, и темнота в каюте, и табачный дым лишь усиливали его смятение. Как привести в порядок то, что, по его мнению, было в полном порядке, пока он не сел на пароход, как сделать так, чтобы не было искаженного плачем лица Беттины, как достичь центральной точки, откуда каждую диссонирующую частицу можно было бы различить, подобно спице в колесе. Видеть себя идущим вперед и знать, что это имеет определенный смысл; любить и знать, что ее любовь тоже имеет смысл; убегать и знать, что твое бегство не означает еще одного предательства. Он не знал, любит ли он Клаудиу, ему лишь хотелось быть рядом с нею и с Хорхе, спасти Хорхе, чтобы Клаудиа простила Леона. Да, чтобы Клаудиа простила Леона, или перестала его любить, или полюбила бы его еще крепче. Это было нелепо, но это было так: чтобы Клаудиа простила Леона прежде, чем простит его, прежде, чем его простит Беттина, прежде, чем он снова сможет приблизиться к Клаудии н к Хорхе, чтобы протянуть им руку помощи и стать счастливым.
Рауль положил ему руку на плечо. Растормошив Атилио, они быстро встали. На палубе раздались шаги. Медрано повернул ключ в замке и приоткрыл дверь. Грузный глицид шел по палубе, держа фуражку в руке. Фуражка болталась в такт его шагам; вдруг она замерла, начала подниматься, поплыла мимо головы и еще куда-то выше.
– Входи давай, – приказал Пушок, которому поручили запереть глицида в каюте. – Ну и толстобрюхий же ты, мама миа. Как труба на пароходе.
Рауль быстро задал несколько вопросов по-английски, и глицид ответил на какой-то смеси английского с испанским. У него дрожали губы, вероятно, ему еще никогда не приходилось ощущать три дула, прижатых к животу. Он тут же сообразил, чего от пего хотят, и не сопротивлялся. Ему позволили опустить руки, предварительно обыскав.
– Дело обстоит так, – объяснил Рауль. – Надо идти, куда шел этот тип, подняться по еще одному трапу, и там, совсем рядом, будет радиорубка. В ней всю ночь дежурит радист, по, кажется, у него нет оружия.
– Вы во что-нибудь играете или заключили какое-то пари? – спросил глицид.
– Ты помалкивай, а то пристукну, – пригрозил Пушок, тыча глициду револьвером в ребра.
– Я пойду с ним, – сказал Медрано. – Если идти быстро, нас могут не заметить. А вам лучше остаться здесь. Если услышите выстрелы, поднимайтесь.
– Пойдемте втроем, – сказал Рауль. – С какой стати нам здесь оставаться?
– Потому что вчетвером нас могут сразу заметить. Прикройте меня сзади, в конце концов, не думаю, чтобы эти типы… – Не закончив фразы, он посмотрел на глицида.
– Вы с ума сошли, – сказал глицид.
Огорченный Пушок послушно приоткрыл дверь и удостоверился, что на палубе никого пет. В пепельно-сером свете палуба казалась мокрой. Медрано сунул револьвер в карман брюк, наведя его на ноги глицида. Рауль хотел было что-то сказать, но промолчал. Они вышли и стали подниматься по трапу. Недовольный Атилио смотрел на Рауля, точно послушный пес, и очень его этим растрогал.
– Медрано прав, – сказал Рауль. – Подождем здесь, может, он скоро вернется живой и невредимый.
– Это мне надо было пойти, – сказал Пушок.
– Подождем, – сказал Рауль. – Подождем еще.
Все это словно уже происходило в каком-то дешевом романе. Глицид сидел у передатчика с мокрым от пота лицом и трясущимися губами. Прислоняясь к косяку двери, Медрано держал в одной руке револьвер, в другой сигарету; спиной к нему, склонившись над аппаратом, двигал рычажки радист. Это был худой веснушчатый парень, который перепугался насмерть и никак не мог успокоиться. «Лишь бы не обманул», – подумал Медрано. Он надеялся, что примененные им выражения и дуло «смит-и-вессона», которое упиралось в спину радиста, сделают свое дело. Медрано с удовольствием затянулся, продолжая внимательно следить за радистом, хотя мысли его были далеко и грозный вид он сохранял лишь для перепуганного глицида. В левый иллюминатор начинал просачиваться дневной свет, от которого меркло скудное освещение радиорубки. Вдали послышался свисток, разговор на непонятном языке. Заработал передатчик, и раздался прерываемый икотой голос радиста. Медрано вспомнил трап, по которому они взбежали наверх – он с револьвером, нацеленным на толстые ляжки глицида, – внезапно открывшуюся перед ними пустую корму, вход в радиорубку, радиста с книгой, в страхе подскочившего на месте. Да, верно, теперь он видел это воочию, корма была пуста. Пепельно-серый горизонт, свинцовые волны, крутой изгиб борта – все это промелькнуло в одну секунду. Радист наладил связь с Буэнос-Айресом. Медрано слышал каждое слово телеграммы. Теперь глицид умолял глазами позволить ему достать из кармана платок, а радист повторял текст телеграммы. Да, корма пуста, это факт, но какое это имеет значение. Слова веснушчатого парня мешались с резким и определенным, почти болезненным ощущением от внезапной мысли, что корма пуста и это не имеет никакого значения, потому что главное заключалось совсем в другом, в чем-то неопределенном, что еще только зарождалось в неясном предчувствии, которое все сильней овладевало им. Стоя спиной к двери, он курил, и каждая затяжка словно приносила ему покой и умиротворение, стиравшие следы долгой двухдневной тревоги. То, что он испытывал, нельзя было назвать счастьем, его чувства были за пределом обычного. Как нежная музыка или удовольствие от выкуренной сигареты. А все остальное – по что могло для него значить все остальное теперь, когда on начинал примиряться с самим собой, сознавать, что это остальное уже не властно над старым эгоистическим порядком. «Возможно, счастье существует, но оно совсем другое», – подумал он. Он не знал почему, по то, что он находился здесь и видел перед собой корму (совершенно пустую), придавало ему уверенности, служило своего рода отправным пунктом. Сейчас, когда он был вдали от Клаудии, он чувствовал ее рядом, словно заслужил право быть подле нее. Все предшествующее значило так мало, все, кроме часа, проведенного в темноте, пока он дожидался вместе с Атилио и Раулем, часа подведения итогов, после чего он впервые почему-то обрел спокойствие, заслуженно или незаслуженно, просто примирившись с собой, выбросив за борт, как тряпичную куклу, свое старое «я», приняв истинное лицо Беттины, хотя знал, что у бедняжки Беттины, прозябавшей в Буэнос-Айресе, никогда не будет такого лица, разве только осуществится ее мечта об отдельном номере в отеле или она увидит своего прежнего забытого любовника так же, как он видел ее, как только видят в интимную минуту, не обозначенную ни на одних часах. Таков был итог, и он приносил боль и очищение.