На автомате называю первый попавшийся адрес, среднее время, пустую точку геолокации. Вешаю трубку.
— Кто? — цедит сквозь зубы Катюша. Ее кукольные глазки подергиваются опасной дымкой, бледнеет ровная, без единого изъяна кожа.
— Редактор мой. Новый.
— А старый где?
По первости мной занимался какой-то безликий одутловатый дядечка с тоскливыми глазами брошенного сенбернара. Как только продажи полезли вверх, всеми вопросами занялся лично Зуев, а дядечка исчез, растаял в сером тумане своей бессмысленности, будто его и не было. Я потом порывался найти, всучить коньяк, руку пожать, мол, спасибо за помощь на первых порах, но так ни разу на него и не наткнулся, а спросить не спрашивал, имя само собой вылетело из головы.
— А старый ждет рукопись, — бросился я в атаку. — Готовую. Чтоб от первой главы к эпилогу. Алок на десять хоть. Сроки горят. Понимаешь?
Катюша уже отдает синевой. У нее часто так. Вот только была в персиковом спокойствии — и сразу покойница, и пятна по щекам. Страшно, аж жуть. Только обратного пути у меня нет. Я складываю руки на груди, как могу отгораживаюсь, но глаз не отвожу.
— Он чего меня вызывал, думаешь? Требует текст. Хоть кусок ознакомительный. Хоть синопсис. Хоть что. А я с пустыми руками приперся. Опять.
Катя отталкивается от стола, нащупывает голой ступней пол. Все медленно, будто в воде. Устрашающе неспешно. Не рыба даже — холодная улитка с горбом вместо панциря.
Когда она стоит, а я сижу, то не приходится к ней наклоняться. Глаза в глаза. Серая яростная муть. Меня продирает, но я держусь. Только вилка дрожит в пальцах, зачем схватил, не обороняться же, хотя занятно было бы взять и пырнуть ее прямо в мягкое. В щеку. В правую мясистую грудь, мелькнувшую в вороте халата. В розоватое бедро с внутренней части, там, где самое теплое, самое нежное. Один удар. Три маленьких отверстия. Это не кровь, милая, это томатный сок, подлива удалась на славу, ты — гений. Идеальное преступление.
Катюша будто чувствует, читает мысли по глазам. Отступает, запахивается так, чтобы ни груди, ни бедра. Поджимает губы.
— Скажи ему, что нужно больше времени.
— Говорил. Много раз уже говорил.
— Скажи еще.
Она морщится.
— Сок будешь? Гранатовый есть…
И всегда так. Стоит заговорить, упомянуть только, а она уже — раз! Увильнула, слилась, вышла сухой и целой.
— Не буду. — Вилка полетела в сторону, табуретка со скрипом отъехала от стола. — Ты понимаешь, что все сроки вышли? Это что тебе, игрушки, что ли?
— Отпусти, — просит она, и я понимаю, что держу ее за обе руки так крепко, что по мягким запястьям уже разлилась обидная краснота.
Разжимаю пальцы. Она стоит вплотную. Я чувствую ее тепло, слышу, как тяжело она дышит, всхлипывает, но не плачет. Коса окончательно расплелась, волосы заколтунились. Вина режет меня, выворачивает наизнанку, но я держусь.
— Кать, нужен хотя бы синопсис, прямо сейчас нужен. Сможешь?
Она шмыгает, утирает нос рукавом халата.
— Ненавижу синопсисы.
— Я знаю. — Это почти капитуляция, ликование клокочет в горле, но я позволяю себе только приобнять ее, аккуратно, без лишних сантиментов. — Но надо. Отдадим Зуеву. И он отстанет. Эту свою… — Имя редактора я не расслышал. — Ну, эту, звонила которая, отзовет. Ее только нам не хватало, да?.. — Я продолжаю говорить, но Катя освобождается из фальшивых объятий, ее тельце тонет в плюше, надо купить ей другой халат — шелковый, текучий, в этом она слишком уж похожа на эвока.
— Так это что? Баба?
Я беззвучно ахаю. Я опять все просрал. Шаткое превосходство нарушено. Краткий миг победы безвозвратно канул в огонь Катюшиной ревности. Будь новый редактор хоть столетним старцем с удаленными гениталиями, для Катюши он стал бабой. Все потеряно. И пламя ее не пощадит ни единого аргумента, даже самого веского. Баба-баба-баба. Ба-ба. Не девушка, не женщина, не, прости меня, Господи, редакторка. Баба. Нет в мире большей мизогинии, чем та, что бушует в сердце Катюши. Я пропал. Я погиб. Я виновен по всем статьям, просто потому что редактор мой — не редактор, а баба.
— Да какая разница, — лепечу я, но разговор закончен, и сам я уже верю, что редактор обладает всеми признаками рода искусительниц и грешниц.
Катюша дергается, обрывая жалкие попытки снова ее обнять.
— Скажи этой своей… бабе, что рукопись будет, когда будет, — ядовито подводит итог она.
— Зуев потребует аванс назад. — Я жалок, тосклив, я сам себе гадок, но я все еще хватаюсь за надежду вразумить эту фурию, этот комок злой ревности, горбунью эту чертову, что же делать мне еще, что делать, нечего делать, нечего.