О. Генри
Выкуп
* * *
Я и старикашка Мак Лонсбери, мы вышли из этой игры в прятки с маленькой золотоносной жилой, заработав по сорок тысяч долларов на брата. Я говорю «старикашка» Мак, но он не был старым. Сорок один, не больше. Однако он всегда казался стариком.
– Энди, – говорит мне Мак, – я устал от суеты. Мы с тобой здорово поработали эти три года. Давай отдохнем малость и спустим лишние деньжонки.
– Предложение мне по вкусу, – говорю я. – Давай станем на время набобами и попробуем, что это за штука. Но что мы будем делать проедемся к Ниагарскому водопаду или будем резаться в «фараон»?
– Много лет, – говорит Мак, – я мечтал, что если у меня будут лишние деньги, я сниму где-нибудь хибарку из двух комнат, найму повара-китайца и буду себе сидеть в одних носках и читать «Историю цивилизации» Бокля.
– Ну что ж, – говорю я, – приятно, полезно и без вульгарной помпы. Пожалуй, лучшего помещения денег не придумаешь. Дай мне часы с кукушкой и «Самоучитель для игры на банджо» Сэпа Уиннера, и я тебе компаньон.
Через неделю мы с Маком попадаем в городок Пинья, милях в тридцати от Денвера, и находим элегантный домишко из двух комнат, как раз то, что нам нужно. Мы вложили в городской банк вагон денег и перезнакомились со всеми тремястами сорока жителями города. Китайца, часы с кукушкой, Бокля и «Самоучитель» мы привезли с собой из Денвера, и в нашей хибарке сразу стало уютно, как дома.
Не верьте, когда говорят, будто богатство не приносит счастья. Посмотрели бы вы, как старикашка Мак сидит в своей качалке, задрав ноги в голубых нитяных носках на подоконник, и сквозь очки поглощает снадобье Бокля, – это была картина довольства, которой позавидовал бы сам Рокфеллер. А я учился наигрывать на банджо «Старичина-молодчина Зип», и кукушка вовремя вставляла свои замечания, и А-Син насыщал атмосферу прекраснейшим ароматом яичницы с ветчиной, перед которым спасовал бы даже запах жимолости. Когда становилось слишком темно, чтобы разбирать чепуху Бокля и закорючки «Самоучителя», мы с Маком закуривали трубки и толковали о науке, о добывании жемчуга, об ишиасе, о Египте, об орфографии, о рыбах, о пассатах, о выделке кожи, о благодарности, об орлах и о всяких других предметах, относительно которых у нас прежде никогда не хватало времени высказывать свое мнение.
Как-то вечером Мак возьми да спроси меня, хорошо ли я разбираюсь в нравах и политике женского сословия.
– Кого ты спрашиваешь! – говорю я самонадеянным тоном.
– Я знаю их от Альфреда до Омахи[1]. Женскую природу и тому подобное, – говорю я, – я распознаю так же быстро, как зоркий осел – Скалистые горы. Я собаку съел на их увертках и вывертах…
– Понимаешь, Энди, – говорит Мак, вроде как вздохнув, – мне совсем не пришлось иметь дело с их предрасположением. Возможно, и во мне взыграла бы склонность обыграть их соседство, да времени не было. С четырнадцати лет я зарабатывал себе на жизнь, и мои размышления не были обогащены теми чувствами, какие, судя по описаниям, обычно вызывают создания этого пола. Иногда я жалею об этом, – говорит Мак.
– Женщины – неблагоприятный предмет для изучения, – говорю я, – и все это зависит от точки зрения. И хотя они отличаются друг от друга в существенном, но я часто замечал, что они как нельзя более несходны в мелочах.
– Кажется мне, – продолжает Мак, – что гораздо лучше проявлять к ним интерес и вдохновляться ими, когда молод и к этому предназначен. Я прозевал свой случай. И, пожалуй, я слишком стар, чтобы включить их в свою программу.
– Ну, не знаю, – говорю я ему, – может, ты отдаешь предпочтение бочонку с деньгами и полному освобождению от всяких забот и хлопот. Но я не жалею, что изучил их, – говорю я. – Тот не даст себя в обиду в этом мире, кто умеет разбираться в женских фокусах и увертках.
Мы продолжали жить в Пинье, нам нравилось это местечко. Некоторые люди предпочитают тратить свои деньги с шумом, треском и всякими передвижениями, но мне и Маку надоели суматоха и гостиничные полотенца. Народ в Пинье относился к нам хорошо. А-Син стряпал кормежку по нашему вкусу. Мак и Бокль были неразлучны, как два кладбищенских вора, а я почти в точности извлекал на банджо сердцещипательное «Девочки из Буффало, выходите вечерком».
Однажды мне вручили телеграмму от Спейта, из Нью-Мексико, где этот парень разрабатывал жилу, с которой я получал проценты. Пришлось туда выехать, и я проторчал там два месяца. Мне не терпелось вернуться в Пинью и опять зажить в свое удовольствие.
Подойдя к хибарке, я чуть не упал в обморок. Мак стоял в дверях, и если ангелы плачут, то, клянусь, в эту минуту они не стали бы улыбаться.
Это был не человек – зрелище! Честное слово! На него стоило посмотреть в лорнет, в бинокль, да что там, в подзорную трубу, в большой телескоп Ликской обсерватории!
На нем был сюртук, шикарные ботинки, и белый жилет и цилиндр, и герань, величиной с пучок шпината, была приклепана на фасаде. И он ухмылялся и коробился, как торгаш в преисподней или мальчишка, у которого схватило живот.
– Алло, Энди, – говорит Мак, цедя сквозь зубы, – рад, что ты вернулся. Тут без тебя произошли кое-какие перемены.
– Вижу, – говорю я, – и, сознаюсь, это кощунственное явление. Не таким тебя создал всевышний, Мак Лонсбери. Зачем же ты надругался над его творением, явив собой столь дерзкое непотребство!
– Понимаешь, Энди, – говорит он, – меня выбрали мировым судьей.
Я внимательно посмотрел на Мака. Он был беспокоен и возбужден. Мировой судья должен бать скорбящим и кротким.
Как раз в этот момент по тротуару проходила какая-то девушка, и я заметил, что Мак словно бы захихикал и покраснел, а потом снял цилиндр, улыбнулся и поклонился, и она улыбнулась, поклонилась и пошла дальше.
– Ты пропал, – говорю я, – если в твои годы заболеваешь любовной корью. А я-то думал, что она к тебе не пристанет. И лакированные ботинки! И все это за какие– нибудь два месяца!
– Вечером у меня свадьба… вот эта самая юная девица, – говорит Мак явно с подъемом.
– Я забыл кое-что на почте, – сказал я и быстро зашагал прочь.
Я нагнал эту девушку ярдов через сто. Я снял шляпу и представился. Ей было этак лет девятнадцать, а выглядела она моложе своих лет. Она вспыхнула и посмотрела на меня холодно, словно я был метелью из «Двух сироток».
– Я слышал, что сегодня вечером у вас свадьба? – сказал я.
– Правильно, – говорит она, – вам это почему-нибудь не нравится?
– Послушай, сестренка, – начинаю я.
– Меня зовут мисс Ребоза Рид, – говорит она обиженно.
– Знаю, – говорю я, – так вот, Ребоза, я уже не молод, гожусь в должники твоему папаше, а эта старая, расфранченная, подремонтированная, страдающая морской болезнью развалина, которая носится, распустив хвост и кулдыкая, в своих лакированных ботинках, как наскипидаренный индюк, приходится мне лучшим другом. Ну на кой черт ты связалась с ним и втянула его в это брачное предприятие?
– Да ведь другого-то нету, – ответила мисс Ребоза.
– Глупости! – говорю я, бросив тошнотворный взгляд восхищения на цвет ее лица и общую композицию. – С твоей красотой ты подцепишь кого угодно. Послушай, Ребоза, старикашка Мак тебе не пара. Ему было двадцать два, когда ты стала – урожденная Рид, как пишут в газетах. Этот расцвет у него долго не протянется. Он весь пропитан старостью, целомудрием и трухой. У него приступ бабьего лета – только и всего. Он прозевал свою получку, когда был молод, а теперь вымаливает у природы проценты по векселю, который ему достался от амура вместо наличных… Ребоза, тебе непременно нужно, чтобы этот брак состоялся?
– Ну ясно, – говорит она, покачивая анютины глазки на своей шляпе. – И думаю, что не мне одной.
– В котором часу должно это свершиться? – спрашиваю я.
– В шесть, – говорит она.
Я сразу решил, как поступить. Я должен сделать все, чтобы спасти Мака. Позволить такому хорошему, пожилому не подходящему для супружества человеку погибнуть из– за девчонки, которая не отвыкла еще грызть карандаш и застегивать платьице на спине, – нет, это превышало меру моего равнодушия.
– Ребоза, – сказал я серьезно пустив в ход весь свой запас знаний, первопричин женских резонов, – неужели нет в Пинье молодого человека… приличного молодого человека, который бы тебе нравился?