Выбрать главу

я должна одна, устало

дергая, дергая, дергая орляк?..

На кухню зашла Джуди, и девушка умолкла.

— Доктор Ловат, все готово. Я сказала им, что вы в госпитале, так что мы начали без вас.

— Спасибо, Фиона. Скажите, пожалуйста, а что это такое вы пели?

— А, это из наших старых островных песен, — ответила та. Вы не знаете гаэльского? Так я и думала… Это «Любовная песнь феи» — про фею, которая полюбила смертного и осталась вечно бродить среди Скайских холмов, разыскивая его, недоумевая, почему он к ней не возвращается. По-гаэльски это звучит гораздо лучше.

— Тогда уж пойте ее по-гаэльски, — предложила Джуди. — Скука смертная будет, если на этой планете сохранится только один язык. Скажи, пожалуйста, Фиона, святой отец не заходит в общую столовую, так?

— Нет, обычно ему выносит еду кто-нибудь из дежурных.

— Можно, я сегодня отнесу ему обед? Мне хотелось бы поговорить с ним, — произнесла Джуди.

Фиона сверилась с приколотым к стене листком, где был криво расчерчен график дежурств по кухне.

— Скорей бы уж, — пробормотала девушка, — точно выяснилось, кто беременны, а кто нет; хоть можно было бы составить нормальный график дежурств, Хорошо, — повернулась она к Джуди, — я скажу Элси, что вы ее опередили. Вон тот пакет.

Отец Валентин в одиночку ворочал массивные камни, выкладывая основание памятника погибшим. Джуди вручила ему пакет; развернув, он расставил миски на большом плоском камне.

— Святой отец, — негромко произнесла Джуди, усаживаясь рядом с ним, — мне нужна ваша помощь. Полагаю, вы не станете меня исповедовать…

Отец Валентин медленно помотал головой.

— Доктор Ловат, я больше не священник. Откуда, во имя всего святого, мне взять столько дерзости, чтоб именем Господа осуждать чужие грехи? — По лицу его скользнула еле заметная улыбка. Он был невысок и худощав, не старше тридцати, но выглядел совершеннейшим стариком. — В любом случае, я много всякого успел передумать, ворочая эти камни. Как могу я, не лицемеря, проповедовать Слово Христово на планете, куда не ступала Его нога? Если Бог захочет спасти этот мир, придется ему послать сюда нового Спасителя… если здесь это имеет какой-то смысл. — Он запустил ложку в миску каши с тушенкой. — Вы захватили свой обед? Хорошо… Теоретически я приемлю изоляцию. На практике же оказалось, что мне как никогда не хватает общества ближних своих.

Казалось, тема теологического диспута исчерпана; но Джуди, задавшаяся целью хоть как-то упорядочить хаотические метания души, не отступала.

— Значит, святой отец, вы просто оставляете нас безо всякой пастырской опеки?

— Ну что касается пастырской опеки, то с этим у меня всегда было напряженно, — отозвался отец Валентин. — Да, наверно, и у любого священнослужителя, если подумать. Безусловно, я сделаю все, что в моих силах, в порядке дружеской помощи — для вас или для кого бы то ни было; все, что в моих скромных силах. Целая жизнь, отданная добрым делам, не перевесила бы и малой доли того ужаса, что я совершил — но это всяко лучше, чем сидеть, облачившись в дерюгу, посыпать голову пеплом и возносить покаянные молитвы.

— Кажется, понимаю… — медленно произнесла Джуди. — Но, отец Валентин… вы серьезно думаете, что здесь нет места вере или религии?

Тот недовольно махнул рукой.

— Пожалуйста, не называйте меня «отцом». Если так уж хочется — лучше «братом». Все мы должны быть братьями и сестрами, в нашей общей беде. Нет, доктор Ловат, ничего подобного я не говорил… кстати, как вас зовут? Джудит… Так вот, Джудит, ничего подобного я не говорил. Любому человеческому существу необходимы вера в благую силу, его сотворившую — каким бы именем Творца ни называть — и некое религиозное или этическое мировоззрение. Но я не думаю, что следует воспроизводить один к одному доктрины и организационные структуры того мира, от которого уже сейчас осталось лишь смутное воспоминание — а для наших детей и внуков это будет вообще пустой звук. Этика — да. Искусство — да. Музыка, ремесла, знания, человечность — да. Но ни в коем случае не ритуалы, которые очень быстро вырождаются в суеверия. И ни в коем случае не жесткие нормы поведения или набор взятых с потолка бихевиористских штампов, не имеющих ничего общего с нашим теперешним сообществом.

— И как с такими взглядами вы собирались вписаться в стандартную церковную иерархию в системе Короны?

— Как-то собирался… Честно говоря, об этом я просто не думал. Я принадлежу к ордену Святого Кристофера Центаврийского, организованного с целью нести слово реформированной католической церкви к звездам — и цель эту я считал в высшей степени достойной. Вопросы доктрины никогда меня особенно не занимали; так, чтобы серьезно, основательно о них задуматься — это мне в голову никогда не приходило. Но здесь, среди этой кучи камней, у меня было предостаточно времени для размышлений. — Он слабо улыбнулся. — Не удивительно, что когда-то на Земле каторжников отправляли в каменоломни: руки заняты, размышляй — не хочу.

— Значит, — медленно проговорила Джуди, — вы не считаете, что нормы этики и поведения абсолютны? По-вашему, тут нет ничего божественно предписанного, раз и навсегда данного?

— Да как что-то может быть дано раз и навсегда? Джудит, вы же прекрасно знаете, что я совершил. Если б я не позволил вбить себе в голову, что некоторых поступков, по самой их природе, достаточно, чтоб угодить прямиком в ад — тогда, придя в себя после Ветра, я мог бы спокойно жить дальше. Мне было бы стыдно, тревожно или тошно — но у меня не было бы абсолютной убежденности в том, что после случившегося никто из нас не достоин жить на белом свете. В семинарии нас учили, что никаких полутонов не существует: есть только добро и зло, добродетель и грех — и ничего между ними. Да, я был не в себе — но рука моя не дрогнула перед убийством; в семинарии нас учили, что похоть — смертный грех, за который можно отправиться в ад, так что убийство ничего не должно было уже изменить. В ад можно попасть лишь единожды — а я и так уже был обречен на вечное проклятие. Этика, имеющая под собой рациональную основу, подсказала бы мне: что бы там ни совершили мы в ночь всеобщего безумия — эти несчастные из экипажа, упокой Господи их души, и я — это повредило лишь нашему чувству собственного достоинства и нарушило нормы общественного приличия (что вообще вряд ли существенно). Убийством тут и не пахло бы.

— Я не разбираюсь в теологии, от… брат Валентин, — произнесла Джуди, — но как может считаться смертным грехом то, что совершено в невменяемом состоянии?

— Поверьте мне, я обдумывал этот вопрос со всех мыслимых сторон. Да, конечно, я понимаю: будь у меня возможность сбегать к своему духовнику, покаяться во всем, что совершил в припадке безумия (отвратительные, по некоторым меркам, вещи, но по сути безобидные) и получить отпущение грехов — может, тогда никаких убийств и не было бы; но от этого понимания ничуть не легче. Что-то изначально дефектное должно быть в системе, позволяющей избавиться от вины не хлопотней, чем снять пальто. Что касается невменяемого состояния… безумные поступки не возникают на пустом месте, в нервную систему все уже должно быть заложено. Только сейчас я начинаю понимать: чего я действительно не смог вынести — это вовсе не знания о том, что в припадке безумия я совершил нечто запретное; нет — знания о том, что я совершил это с радостью и по собственной воле, о том, что я больше не верил в то, что это очень плохо, о том, что я никогда не смогу забыть времени, когда наши сознания были открыты друг другу, когда всем сердцем и телом мы познали самую чистую и абсолютную любовь, на какую способно человеческое существо, Я знал, что не в моих силах будет скрыть это знание — поэтому вытащил свой перочинный ножичек и попытался укрыться от самого себя. — Он криво усмехнулся; так мог бы оскалиться череп. — Джудит, пожалуйста, простите меня; вы пришли ко мне за помощью, вы хотели исповедаться — а вместо этого вам пришлось выслушать мою исповедь.

— Если вы правы, — очень мягко сказала она, — всем нам придется быть друг другу священнослужителями… по крайней мере, исповедниками. — Одна сказанная отцом Валентином фраза особенно запала Джудит в память, и она повторила вслух: