Выбрать главу

— Государя… кроткого… так любившего народ. Императрицу, женщину, мать, наследника, отрока невинного, царевен барышень, никому никакого зла никогда не сделавших и не пожелавших, замучили и убили… За что?… По делам их? Какие у них такие дела, чтобы их убить?

— Может быть, еще и не убили. Коли они невинные, разве кто тронет их? Опять же ошибка. В таком большом деле, конечно, и ошибка какая могла произойти.

— Очень уже ты что-то умный стал, Лисовский.

— Мало-мало глаза точно открылись. Правду увидал. Теперь н а р-р-р-о д!

— Теперь голод и смерть.

— Ваше высокоблагородие, это пока. Пока не обстроились. А погодите, что будет…

Только, ваше скородие… Уходить вам надо и очень даже поспешно. Я такие ваши речи слушаю потому, как очень я вам даже обязан. Уважение к вам имею… Беда, если чьи чужие уши услышат. Разве можно так… Государя поминать, про Россию говорить. Да тут, ваше высокоблагородье такое будет, что ни вам, ни мне несдобровать… Да за это такое бывало… Вы даже себе и представить не можете, какие тут пытки, какая смерть может тут быть… Свету не увидите.

— Я, Лисовский, смерти никак не боюсь… Я честный Императорский солдат и вины никакой за мной нет… Мне муки нипочем. Я в Господа Бога верую и слова Господа нашего Иисуса Христа очень хорошо и навсегда помню: "не бойтесь губящих тело ваше, душу же вашу не могущих погубить". Я, может быть, для того и пришел сюда, чтобы смерть мученическую принять, и смертью своею ваши вины искупить и вас на путь правильный и честный направить. Не первый и не последний раз офицеру приходится себя в жертву приносить Родине. Можете взять меня и пытать можете, только и то знайте, что я себя так даром не отдам. Зарядов у меня достаточно, а какой я стрелок, вам-то это хорошо должно быть известно. Душу мою вы не запоганите и не смутите вашими глупыми словами. Я георгиевский кавалер, Лисовский, восемь вражеских пуль в моем теле и я видал своими глазами смерть. Я присягал, Лисовский, и присяги своей я никак и нигде не изменил, и со мною тот Господь, в Кого вы верить перестали, но в Кого я верую и Кто придет ко мне на помощь. Вы сильны числом. Я силен духом. И духа моего вы не сломите никакими стращаниями.

— Да что вы такое говорите, ваше высокоблагородие. Да неужели же я всего этого и сам не понимаю?.. А только уйдите… Уйдите от греха подальше. Хотите на колени перед вами стану… И вам погибать так зря не сладко, и мне с вами погибать придется просто зря.

Лисовский был в большом волнении. Он уже не стоял у окна. Он топтался по хате, шмыгая своими валенками, задевая ими за скамьи и за стол. Он все прислушивался к тому, что делается вне хаты и в соседней комнате. Заглядывал он и в оконце, откуда видны были монголы, оканчивавшие запряжку и погрузку арбы.

Петрик совсем скверно себя чувствовал. Земля уходила из-под его ног, он был в полусознании. Он увидал, как Лисовский вдруг, точно на что-то решившись, вышел быстро во двор и что-то говорил одному из монголов. Впрочем, все это Петрик видел уже совсем неясно и даже не был уверен, точно ли там на солнцем освещенном дворе были монголы и арба, или это все рисовало ему его подавленное воображение.

"Ну, вот и конец", — подумал Петрик и отстегнул кобуру револьвера. "Не такой конец, какого я ожидал, однако, попробуем его все-таки сделать концом солдатским".

Петрик стал в угол комнаты и приготовился к отчаянной обороне. Лисовский между тем вернулся со двора. Петрика поразило лицо Лисовского. Было в нем что-то такое размягченное и доброе, что Петрику вдруг смешными показались его воинственные приготовления. Он вложил револьвер в кобуру и стал ждать, что будет дальше.

— Идемте, ваше высокоблагородие, — тихо сказал Лисовский — ни минуты нам терять нельзя. Комиссар возвращаются.

— Лисовский, ты остаешься с ними?

— Мне нельзя иначе, — глухо сказал солдат. Петрик не слышал ответа Лисовского.

Он только видел его лицо, ставшее таким добрым и славным, каким было оно в полку.

И Петрик поверил Лисовскому. В том состоянии слабости и размягченности, в каком в это время он находился, ему приятно было отдаться на чье-то попечение.

Лисовский казался старым другом, его былым встовым. Лисовский вывел Петрика во двор и попросил его сесть в арбу. Петрик не спорил. "Это еще не казнь", — подумал он, — "когда поведут на казнь, тогда успею".

Это была его последняя сознательная мысль. После наступил сладкий и приятный покой. Арба колыхнулась, должно быть, поехала. Кто-то забросал Петрика кошмами, и тяжкий душный кошмяный верблюжий запах охватил Петрика вместе со сладким небытием… "Нирвана… Смерть", — неясная и нечеткая мелькнула мысль в голове Петрика и все слилось в мутную, то бредовую, то безсознательную пелену, где было что-то сладкое, и во всяком случае совсем не страшное.

Страшное осталось позади.

ХI

Петрик лежал на спине. Нечто мягкое, а не верблюжий войлок было под ним. Чувство покоя и тишины владело им. Он всем телом, каждым мускулом и нервом чувствовал нарастающее здоровье. Золотой свет был кругом. Петрик не открывал глаз. Он чувствовал, как этот свет окружал его и как бы пропитывал чувством силы и здоровья. И было страшно: откроет глаза, и нарушится сладкая гармония золотого света, так приятно колдовавшая его. Он вспоминал все, что произошло с ним в эти дни. Он не отдавал себе еще отчета во времени и лишь смутно помнил о каком-то таранчинском кишлаке, где он как будто встретился с Лисовским. Потом было другое: какой-то узор, сплетенный из действительности и кошмарных снов, то страшных, то сладких, но всегда занятных.

Было медленное движение арбы по пустыне и надоедные крики погонщика монгола: "у-о… у-о"!.. Перед Петриком мотались общипанные, грязные хвосты лошадей и выдавшиеся от худобы конские маслаки. Отвратительно пахло грязной верблюжьей кошмою, было душно и тяжко дышать, становилось страшно. И вдруг — Петрик вступал в мир грез.

Все принимало иной вид. Лошади по-прежнему шагали вперед, но арба катилась назад, и в этом не было ничего необычного или страшного. Вместо пустыни перед Петриком стоял высокий, березовый сад. Сквозь его аллеи просвечивал белый дом с колоннами.

И самое приятное было сознавать, что кругом пустыня, и никакого дома, ни сада быть не может, а вот он так ясно видит и дом и сад, что даже ощущает нежный запах молодых березовых почек. Это продолжалось долго. Потом наступала темнота — и тогда все сливалось в пустоту, в какое-то страшное "ничто".

Вдруг проснется Петрик и видит: он лежит на кошмах не в арбе, а на земле. Лунный свет мягко светил над ним. Подле пасутся стреноженные лошади и кисло пахнет мокрой солоноватой землей. Белые, розовые и голубые скалы, точно громадные пальцы, торчат неподалеку. Кругом цветут невиданные цветы. Он вспоминал, где, когда слыхал, или читал он про такие цветы и, наконец, память находила, где? В необыкновенных рассказах Эдгара По. Там цвели «асфодели». Петрик повторял это слово, и оно точно отвечало необычному виду обточенных водою мирового потопа и ветрами скал мергеля, имевших причудливый вид. Он шептал: "асфодели… асфодели"…

Монгол, — он казался Петрику громадным и страшным, — поднимался подле, накрывал Петрика кошмами. Опять душный воздух, верблюжий запах становились нестерпимыми, и Петрика охватывало небытие.

Иногда Петрик приходил в сознание и отдавал себе отчет в том, что с ним. У него, должно быть, тиф — и в сильной и тяжелой форме. Не все ли равно? Его куда-то, по приказанию Лисовского, везут монголы. Не все ли равно, куда и зачем?

Лежа в золотом свете, Петрик понял, что его привезли. Золотой свет сказал, что привезли его не в плохое место. Об этом говорил и совсем особенный воздух океана, или пустыни, такой легкий, каким он только и может быть там, где много трав, где свобода для ветров и где нет людей. Этот воздух так легко вливался в легкие Петрика, что груди не надо было делать усилия, чтобы пить его. От всего этого радость входила в его душу. Петрик долго не решался открыть глаза, боясь, что пропадет все это очарование. "А вдруг это и есть смерть… нирвана? Там — асфодели… и золотой, теплый свет".