Выбрать главу

— Сын мой, твои бумаги у меня. Твой так тщательно тобою сохраненный послужной список сказал мне, кто ты. Ты свободен, сын мой. Но куда ты пойдешь и что ты будешь делать? — тихо сказал он.

— Россия… — негромко и как-то нерешительно сказал Петрик.

Он смотрел в окно. На западе сгущались черные тучи. В коротких зарницах полыхался небосвод. В мертвенном, мерцающем свете таинственных огней еще страшнее и гуще казалась чернота надвигавшейся воробьиной ночи. В этом мраке была Россия. Петрик мысленно был в ней. Он видел ее пустыни, ее степи, видел широкие и тихие реки, дремучие леса и прекрасные города. Он ждал ее зова. Он знал от этого странного, все знающего «Канбо-ламы» все, что там было. Он знал о русском несчастии, о поражениях на белых фронтах, о трагедии Колчака, о том, что Южная Армия должна была покинуть русские пределы, но прекращение борьбы, пока он, Петрик, и ему подобные, живы, не входило в его понятие. Он должен… В этом был весь смысл его жизни. Этот его офицерский долг был выше всего. Он был выше всех дел милосердия, всех таинственных и прекрасных «парамит», о которых ему часто говорил «Канбо-лама». Эти "белые добродетели" хороши для монахов, но не для него, ротмистра Ранцева!

— Россия, — сказал тихо лама. Это слово в его устах получило особую силу, и Петрик вздрогнул, услышав, как сказал это великое и святое для него слово лама.

— Россия — Родина не только для тебя, но и для меня. И я не менее твоего болею о ней. Я родился в Монголии, но я воспитался и вырос в России, и я горжусь, что я русский… Но… Как ты думаешь сейчас помочь России, пока она не искупила своего греха?… Ты хочешь идти против предопределенного?… Дерзать хочешь?…

Кто поможет тебе?

— Культурный мир, — несмело и невнятно пробормотал Петрик. Он верил в долг перед Россией иностранцев. Он верил в их чувство самосохранения.

Ночь надвигалась. В покое, где они были, стало темно. Неясно намечалась в углу фигура недвижно сидящего гэлюна. Четки не двигались в его руках. Казалось, он заснул.

После продолжительного молчания тихо и точно с каким-то упреком стал говорить лама.

— Мир, отрекшийся от Бога и Им установленных законов, ты назвал культурным?…

Мир, поклонившийся золотому тельцу, ты называешь культурным?… Да ведь в этом, тобою названном культурном мире — такое одичание, какого история не запомнит. В твоем культурном мире: рабство в самой ужасной форме… Одичание, озверение…

Дикая наглость… И ты там думаешь найти людей, твоему русскому горю сочувствующих и его понимающих?…

Петрик пожал плечами. Лама заметил его движение.

— Ты мне не веришь? Ты думаешь: зазнался монгол!.. Азиат!.. Гнилой запад!..

Монах неслышно открыл дверь и принес в комнату круглый бумажный фонарь. От него светлее стало в покое. Неопределенные тени побежали по белым каменным стенам.

Сидевший в углу гэлюн поднял голову.

— Пойдем, сын мой, потолкуем еще, если ты не слишком устал.

"Канбо-лама" сделал знак пришедшему монаху, тот раскрыл двери — и гэлюн, за ним Джорджиев и Петрик пошли за светившим им фонарем монахом и стали спускаться по крутой каменной лестнице.

ХV

Они прошли двором и направились к главному флигелю, где стояла высокая кумирня.

Они шли длинными коридорами. За высокими дверьми кое-где слышалось неясное бормотание, за другими стояла тишина глубокого покойного сна. Гэлюн дошел до высокой резной двери, ведшей в покои ламы, и остановился подле нее. Он низко, монастырским, уставным поклоном поклонился «Канбо-ламе», Джорджиев ответил ему таким же поклоном. Монах открыл двери ламе. Джорджиев пропустил Петрика вперед и вошел за ним в высокий покой. В нем, как и во всем монастыре, было свежо.

Большая керосиновая лампа горела на громадном черного дерева в богатой китайской резьбе столе. Она освещала кипы бумаг, свитков, европейских газет, чашечки с тушью, печатки и изображения фантастических зверей, цветов и драконов из нефрита, порфира и яшмы. У стены в бронзовом, красивой резьбы «хибаче» тлели уголья. В комнате стоял ладанный дух, пахло угольями «хибача» и какими-то травами. Этот запах, обширность покоя почти без мебели, безделушки из твердых камней, вся эта китайщина, к которой Петрик давно привык, настраивали Петрика на какой-то мистический лад, и все здесь казалось ему таинственным и необычайным. Он ждал от ламы особых откровений, может быть, пророчеств.

"Канбо-лама" сел за стол в высокое китайское разное кресло и пригласил Петрика сесть против него в таком же кресле.

— Ты не поверил мне, сын мой, — тихо начал "Канбо-лама", — ты усомнился в моих словах. Гордый европеец все еще сидит в тебе. Рабство?!.. Европейские торгаши этого слова прямо не употребляют. Они кичатся своей свободой. Я живал подолгу в больших городах. Когда я вздумал вернуться к себе в Ургу, меня не понимали, меня осуждали, считали ненормальным. Как можно променять европейскую свободную культуру на азиатскую глушь… Свобода?… Они там помешались на этом слове. Да где же она, эта свобода? Я видал европейских рабочих. Я знаю, как просыпаются они по гудку, или под звон будильника ранним утром и как бегут они к станкам, боясь опоздать. Я видел, как косой взгляд мастера заставлял увядать на их лицах улыбку радости. Я видел людей, получавших за малейшую провинность расчет, или выгоняемых на улицу за недостатком работы. Выгнать на улицу — это пострашнее прежних бичей и скорпионов, которыми расправлялись надсмотрщики с непослушными рабами. Голод страшнее смерти. И потому сколько самых страшных самоубийств в культурном мире! Рабочих усыпляют опиумом сладких слов социализма, этой новой религии европейского мира. Они — хозяева государства!.. Им принадлежит первенство!.. Их зовут в парламенты!.. Им дают организовывать свои союзы и партии, а жизнь их становится все хуже и хуже. Ими начинает править толпа, а результаты этого ты уже видел у себя на Родине.

Лама перебрал кипу газет, лежавшую перед ним.

— Сначала, — сказал он, это так меня удивляло и возмущало, что я делал вырезки.

Потом увидел, что это безполезно. Каждый день, каждый, приходивший из Европы или из Америки номер газеты приносил мне какой-нибудь новый ужас, и вырезать больше не стоило. Древние народы знали ужасы рабства. Культурные народы знают еще большие ужасы контракта. Нарушение контракта сопровождается судебным процессом, лишением места, громадными неустойками, штрафами, выгоном на улицу. В культурных странах люди любят судиться. Женщина там как будто и свободна, но посмотри, сын мой, какова ее свобода.

"Канбо-лама" взял английскую газету, лежавшую особо, в стороне.

— Вот, посмотри, сын мой. В Америке одна девушка, тоже, вероятно, выросшая и воспитанная без веры в Бога и без нравственых устоев, по имени мисс Аллин Кинг, заключила с антрепренером Зигфельдтом такой контракт: Она во все время действия их договора не имеет права ни прибавлять в весе, ни убавлять более чем на десять фунтов. Также и измерения ее тела не могли, согласно контракту, отклоняться более, чем на пол-дюйма. Она была взвешена и измерена и все измерения ее тела, так же, как и ее вес, были указаны в контракте, как это делается со скотом. Было куплено тело человека, а вместе с ним была куплена и его душа. Ибо со дня подписания контракта начались невероятные телесные и душевные муки этой девушки.

Шесть лет прожила мисс Кинг, во всем себе отказывая и питаясь по особой для нее составленной дозе. Завтрак — тонкий ломтик ржаного хлеба без масла, стакан апельсинового сока и чашка черного кофе без сахара. Обед — яблоко или груша.

Ужин — несколько листиков салата, или томат, или маслины, или сельдерей. Ничего другого есть артистке не полагалось. Кроме того, эта несчастная девушка принимала еще и особые пилюли для похудения. В результате полного истощения мисс Кинг впала в странное, как бы безчувственное состояние и была помещена в частный санаторий для нервных больных, где провела под наблюдением врачей почти три года.