Выбрать главу

— Трудно здесь в праздник найти скамейку, где не сидели бы четверо, — говорила Анеля. — Но все равно. Здесь нет русских — и мы можем поговорить… А французы?…

Цо то ми обходи…

Анеля ошиблась. Парк пустел и они без труда нашли свободную скамейку. Анеля села и опять раскурила папиросу.

— Вы, конечно, помните ту ужасную ночь, — пуская дым через ноздри, тихо сказала она. — Как помог вам Бог спастись?

Петрик очень коротко рассказал про свою встречу с Лисовским, про тиф и про чудесное спасение в ламаистском монастыре. Анеля его внимательно слушала.

— Действительно, все это чудесно, — сказала она задумчиво. — Если бы не от вас слышала, не поверила бы… Мне… тоже… повезло… Если жизнь считать везением?

Горькая улыбка появилась на ее лице. От нее мелкие побежали морщинки к углам рта.

Анеля сделала затяжку, и откинула руку с папиросой.

— Да… Я, если хотите… Жива… Но что это за жизнь? Вы видали во всей красе все прелести нашего существования. И этот Стасик! Наизабавнейше, что я сама не знаю, люблю я его или ненавижу… Казалось бы, ненавидеть должна бы… А вот подумаю: он умрет — и жалко станет… Ну, я вам все по порядку. У Толи, что касалось меня и этого, что у нас называлось «драпа», все было продумано на ять.

Верные… есть ли теперь где-нибудь верные люди? — Киргизы помчали меня в Суйдун, а потом в Кульджу, и я ничего не видала и не знала, что там у нас вышло.

У меня в тарантасе были и деньги и драгоценности. Жить было на что… В Кульдже оказалось немало русских, даже консул там был наш старый. Меня уговаривали свое там открыть дело… Но, Петр Сергеевич, — Анеля положила свою покрасневшую от холода руку без перчатки на руку Петрика и тихо пожала ее. Она давала этим понять, что сейчас она будет говорить самое интимное и самое дорогое. — Я любила Толю гораздо крепче, чем это думали другие, чем это и я сама думала.

Когда я узнала, что Толю и Перфишу отвезли и будут судить в Верном, я стала сама не своя. Я, знаете, поехала в Верный…

— К ним?

— Да… К большевикам… — просто сказала Анеля. — Это же был мой долг!

— Ну и?… Дальше?

— Я присутствовала на суде и на казни.

Густели осенние сумерки. Лиловый парижский туман вставал между черными липами и белыми в пятнах, точно облезлыми платанами. С набухшей редкой листвы падали тяжелые капли. Розовато-серый, пестренький зяблик бочком попрыгивал подле них.

Склонял головку на бок: хлебных крошек просил. По дорожке, усыпанной гравием, проходили женщины. Они везли колясочки с детьми. Их поступь была усталая. Люди в праздничных пиджаках и пестрых галстуках их сопровождали. Мимо прошла влюбленная парочка. Она остановилась в пяти шагах от Анели и Петрика и стала вкусно целоваться. Поцеловались, защебетали, запели что-то говорком — и пошли дальше.

Точно дело какое сделали. Все здесь дышало миром и покоем после труда в продолжение целой недели. И странно было слышать именно здесь рассказ Анели.

— Ну, только какой же это был суд! — начала после некоторого тяжелого молчания Анеля. Она закурила новую папиросу. — Як же-шь так, просто з мосту и к расстрелу. Явились и свидетели. Никогда они наших черных гусар и в глаза не видали. Больше бабы, немного наглой деревенской молодежи и какие-то древние старики. Они их всех набрали тут же под Верным. Бабы в хороших ковровых платках и в шубах. Какие морды, однако, у них были! Ничего, то есть, человеческого не было в них. Тупые, с маленькими, маленькими глазками и донельзя довольные и влюбленные в советскую власть. Чего только они не рассказывали! И грабили-то их, и невинности лишали… Кто на таких польстился бы! И казалось мне, что они все это говорили про красную армию и ее насилия приписывали моему атаману. Толя и Перфиша были в своей форме. В черных венгерках и в серебряных шнурах. По тюрьмам и по этапам все это потерлось, но было красиво и импозантно. Атаман сидел молча и, казалось, даже и не слушал, что на него наговаривали. Перфиша был страшно бледен. После каждого показания, судьи, — какие-то интеллигенты, наполовину жиды, обращались к залу, полному народа и говорили: — "вы слышали?"… Толпа ревела, как дикие звери: — "расстрелять!.. Смерть им!.." Ругались последними словами… Было все это очень жутко.

— Вы, Анна Максимовна, за себя не боялись? Вас могли узнать. Догадаться.

— За себя?… нет. Мне было все-все равно… Какое-то отупение на меня нашло.

Был и правозаступник. Лучше бы он, впрочем, ничего не говорил. Он ссылался на классовую ненависть, на несознательность атамана, с детства воспитанного в ненависти к пролетариату. Он и сам понимал всю ненадежность своей защиты и даже не просил о снисхождении. Потом громил прокурор. Последнее слово было предоставлено подсудимым. Атаман и Перфиша встали. Атаман обвел красивыми спокойными глазами зал и все в нем примолкли. — "Все, что я делал", — медленно, отчеканивая слова, сказал он, — "сотая доля того, что делает ваша красная армия.

Да, мои черные гусары насиловали женщин… Да, мы грабили… Но мы грабили награбленное. Делали то, чему вас учит и что проповедует ваш учитель и вождь — Ленин"… Тут раздались неистовые вопли: — "он оскорбляет рабоче-крестьянскую армию!.. Не сметь так говорить о Владимире Ильиче!.." Атаман спокойно ожидал, когда уляжется буря криков и воплей. Его лицо было холодно и замкнуто. Глаза горели, как уголья. Как он был прекрасен в эти минуты!.. Он дождался, когда в зале смолкло, и с необычайною силою сказал: — "да, я гулял и давал гулять моим гусарам. Когда же и погулять, как не теперь?…" Эти слова точно заколдовали толпу. Гробовая стала тишина: народ любит и понимает дерзновение. Он преклоняется перед разбойниками. Наступил, Петр Сергеевич, большой, решительный, психологический момент. Отдай Толю сейчас толпе и его на руках бы вынесли, как народного героя… Их сейчас же вывели… В народе говорили, что им предлагали служить в красной армии, но они отказались… Их приговорили к высшей мере наказания. Зал молча выслушал приговор. Стояло какое-то благоговейное молчание…

По саду звонили сторожа. Сад запирали и надо было уходить куда-то. Анеля повела Петрика по улице Нансути, вдоль решетки парка. В улице редкие зажигались огни.

Анеля и Петрик шли очень тихо, в ногу. Анеля кротким и странно спокойным голосом досказывала печальную повесть о Толиной судьбе.

— Я была на расстреле. Мне почему-то казалось, что мой атаман так даром не дастся. Будет драться. Выхватит у кого-нибудь из караульных ружье?… Может быть, убежит? Мне говорили, что и ведшие его на казнь ожидали этого и боялись.

Обыкновенно там «жмуриков» заставляют самих рыть себе могилы. Моему атаману побоялись дать в руки лопаты. Ведь и лопата — оружие!.. Был бледный зимний рассвет. Прекрасны были далекие Алтайские горы все в снегу. Черная разрытая земля резким пятном лежала на поле. Небольшая кучка любопытных стояла поодаль и взвод красной армии в длинных неуклюже надетых шинелях… Атаман и Перфиша были все в тех же своих гусарских мундирах. Им, должно быть, было холодно. Их поставили у кирпичной стены каких-то построек. Мой атаман протянул руку, показав, что хочет что-то сказать. Кругом была необычайная тишина. Никогда ни раньше, ни потом, я не слышала, не ощущала такой тишины. Мое сердце разрывалось от любви к атаману. Я боялась, что он узнает меня и я помешаю ему в чем-либо. И почему-то я была уверена, что он сейчас убежит. Красноармейский командир был страшно бледен и волновался. Его руки тряслись. Ружья ходуном ходили в руках красноармейцев. Я стояла в толпе и горячо молилась, чтобы Матерь Божья помогла атаману сделать то, что он хочет. И вдруг мой атаман запел: — "Схороните меня, братцы, между трех дорог"… Это любимая была его песня последнее время. Он и "черных гусар" так не любил, точно чуял свой конец. Запел и оборвал. Вы знаете, он был неверующий…

Тут скинул с себя гусарскую шапку, перекрестился и сказал очень громко и проникновенно: — "судить меня не вам", — он сказал очень скверное слово. — "Меня рассудит Господь Бог. К Нему для суда праведного я иду". Я поняла: все кончено.