Выбрать главу

Сопротивляться он не будет.

Анеля с Петриком вышли на окраину города. В темноте наступившей ночи красным огнем вдали горел фонарь у спуска в метро. За площадью были низкие постройки, сараи, склады, заборы, фабричные здания. Оттуда с пригородной дороги валила в Париж толпа. И странно было слушать этот тихий и полный несказанной печали рассказ Анели и видеть толпы людей и слышать непрерывный шум и гул города.

— Краском скомандовал — и спутал команду. Красноармейцы не шелохнулись. Что-то страшное творилось. В толпе любопытных прокатился глухой гул. Комиссар вынул из кобуры револьвер. Вот, когда бежать-то было можно. В моем сердце все кричало: — "Беги! Беги!.." Я сама молчала и тряслась, как осиновый лист. Мой атаман грозно выпрямился и крикнул: — "сволочь!.. и этого не умеете". И подал сам команду.

Так отчетливо и спокойно, как вы в Ляо-хе-дзы командовали. Каждое его слово зарубилось в моей памяти на веки. — "Прямо по доблестному атаману Кудумцеву…

Пальба"… — он сделал выдержку и властно оборвал: — "взводом"!.. Перфиша откинулся к стене и быстро повернулся спиною. Мой атаман продолжал: — "свол-л-лочь!.. пли"!.. Грянул залп… Мой атаман упал ничком и лежал недвижимый. Перфиша осел на колени и дергался всем телом. Стоявшая сзади толпа кинулась на тела и буквально разорвала их на части.

Анеля и Петрик подошли к метро. Из полутемной потерны дохнуло сырым теплом.

Анеля остановилась.

— Я читала когда-то у Достоевского, — медленно, тихим голосом говорила она, — в «Идиоте», князь Мышкин рассказывает о виденной им казни и о том невероятном ужасе, который должен переживать казнимый, отсчитывая последние минуты и секунды своей жизни… Надо теперешние казни повидать… Говорят: нервный век!.. Маш тобе, да какой же это нервный век? Играют со смертью!

Анеля замолчала. Она стояла на парижской площади у входа в метро. Голова ее была опущена. Она перебирала руками концы носового платка. Ее фигурка казалась маленькой и жалкой. Петрику было жаль ее. Сердце его сжималось от боли. "Да", — думал он, — "каждый из нас пережил столько, что на целое поколение людей хватит рассказов. И что мои переживания перед ее муками и страданиями?" — Что же было дальше?… И как вы вырвались оттуда? — сказал Петрик.

Анеля подняла голову. Ее глаза были прекрасны. В них было то самое выражение безконечной любви и скорби, какое Петрик видал в Ликах Богоматери, писанных великими мастерами.

— Видали Стасика?… Так знаете, когда толпа кинулась грабить и рвать мертвых, я осталась одна на месте. Я вся дрожала. На меня показали, что я была с казненными. Меня тоже чуть не разорвали. Вмешался комиссар. Он оказался поляком.

Он увел меня к себе и сделал своей любовницей… Там, Петр Сергеевич, женщина рабыня… В сто раз хуже рабыни!.. Рабыню хоть у кого-то покупают… Там просто берут, как приблудившуюся собачонку. Комиссар оказался неплохим человеком. По-советски, конечно. Он полюбил меня. Через два года у меня родился ребенок — сын… Вот этот самый Стась. Мы тогда были недалеко от Польской границы. Я уговорила своего комиссара бежать в Польшу. Красноармейцы убили его при переходе границы. Я с ребенком перешла благополучно. В остатках Бредовской армии, в концентрационном лагере, куда я попала, я нашла папочку. Чудо?.. Может быть!.. Мир полон чудес!..

Была тяга во Францию. Папочке все казалось, что там он что-то может делать…

Приехали в Париж… То-то пышна пара… Только такой Парижу и не доставало!

Папочка заделался ночным сторожем… Стасика отдала в детский дом, а сама "вандезкой".

Теперь вы сами видали… Все на мне… Но я хотела вам сказать совсем о другом…

О настоящем… А увлеклась прошлым.

ХV

Они пошли от входа в метро. Опять отошли от шумного, кипящего людьми и говором Парижа и погрузились в те тихие кварталы, где рядом с нищетою гнездятся порок и преступление.

— Мне страшно и стыдно говорить об этом. Так все это не соответствуем всему моему теперешнему положению и тому, что я только что вам рассказала… Петр Сергеевич, помогите мне. Вы хорошо знаете нашего милого Факса. Вы давно дружны с ним. Слово хонору, я тут не при чем. Он все пристает ко мне, чтобы я вышла за него замуж… Это ж окропне!.. Я понимаю, если бы любовь?… Но тут… Это сложная история. Он, как и я понимает, что папочка недолговечен. На мне ребенок.

Я его покинуть не могу… И Факс вдолбил себе, что он должен спасать меня. Цо то за выбрыки!.. Слава Богу, не маленькая! Чего не повидала на своем веку. Это же просто благотворительность. Видите — я могу петь и танцевать у них в хоре.

Стася он устроит. Глупо все это, хотя и очень благородно. Но я-то так не могу. Я же все-таки живой человек, и здесь не совдепия. Понимаете, я не могу губить его жизни. Достаточно того, что я свою загубила. А у него постоянные планы.

Варшавскую цукерню мы с ним откроем… На какие это, спрашивается, капиталы?

Просто падшую хочет поднять…

Анеля резко остановилась. Слезы блистали в ее печальных, наивных и все еще прекрасных глазах.

— Так я же, Петр Сергеевич, не падшая! Ей Богу же, не падшая! Меня жизнь исковеркала. Меня валили, а я не падала и падать не хочу. Вы скажите ему…

Понимаете… Этого не будет… После такой-то жизни!.. Нет, никогда… Не надо!..

Не надо!.. Не надо!..

Они тихими шагами подходили к «отелю». Анеля плакала. Петрик совсем не знал, что ему надо делать и что сказать.

— Вы любите Факса? — несмело спросил он.

— Могу ли я кого-нибудь любить после того, что было?

Анеля погрозила в воздух в направлении Парижа кулаком.

— Они у нас все отняли, — с каким-то надрывом воскликнула Анеля. — Семью, дом, имущество… Право любить. У нас, у пролетариев, этого права нет. Это для богатых… Любить?… Где же тут любить? Целый день, от восьми утра до семи вечера стоять на ногах… Улыбаться… Быть приветливой… "Quе desirе, Mаdаmе"?… "Quе desirе, Mоnsiеur?… Заворачивать, завязывать, носить квиточки в кассу…

От утра и до ночи… Не видя солнечного света. В страшной духоте. Все при электричестве… О, проклятые социалисты, строители громадных городов и универсальных магазинов. Подумали они когда-нибудь о стаде молоденьких девушек, что только винтики в их сложном социальном механизме? — "У вас неулыбчивый голос"… — "Мы вас рассчитаем"… — И вечно под угрозой — панели и голода…

А потом, когда вся эта дневная пытка кончится, бежать в толпе, что в семь часов вечера стремится по рю Сен-Лазар и рю дю Авр, да и по всему Парижу, и вливается в устья метро, как поток помоев вливается в отверстие сточной трубы. Тускло в подземных переходах мерцают лампочки. В них тысячи людей и не слышно разговора.

Сдавленные, стиснутые, в нестерпимой духоте, обливаясь потом, подвигается этот поток, поминутно останавливаемый, все более и более сжимаемый в узких проходах, точно какая-то фабричная масса, подаваемая к машине. Спускается в самый низ, в духоту нестерпимую, и там, давясь и работая локтями, набивается, как шпроты в жестянку, в такие же душные вагоны и мчится… на отдых… Отдых?… Это у меня отдых?… Бежать по лавчонкам, пока их не закрыли… Экономить сантимы… На керосинке жарить что-нибудь большому и малому, оба одинаково безпомощны… А потом спать на одной узкой постели со своим старым отцом… Любовь?… Да дерзнешь ли при такой жизни и помыслить о любви?… Пышна пара! Подумаешь?… Он — хорист в ночном ресторане… Она — вандезка. Он спит днем, она спит ночью…

О! Париж!.. Париж!.. Прославленный город любовных увлечений и красоты… Будь ты проклят вовек!.. Ты, убивший во мне любовь!

Петрик, молча, слушал Анелю. Как это все сходилось с тем, что говорил ему в монастыре старый лама Джорджиев. Рабство! И перед ним стояла одна из этих рабынь двадцатого культурного века. Он ее понимал, но так же точно он понимал и Ферфаксова. Он видел в его предложении не только любовь — Анеля была все-таки очень красива, — он видел большее: он видел христианскую любовь и подвиг, что так походило на его родного и милого Факса. Петрик сказал, стараясь в голос свой вложить силу убеждения: