ГОЛИЦИН. У вас обычный невроз.
ТАРАСОВА (начинает дрожать). Когда он на меня смотрит, вот так, задумчиво, как художник на картину, и готовится что-то подмалевать, и это продолжается десять лет… А там, дома, есть уже готовое полотно, которое покрывается пылью в запаснике… И меня это ждет… ждало! Правда? Паша?
ГОЛИЦИН. Не бойтесь ничего.
ТАРАСОВА. А я и не боюсь. Ничего страшного. Просто немного тоскливо, когда на тебя так смотрят… Слышите?
ГОЛИЦИН. Да нет ничего. Успокойтесь.
Возникает слабый звук машины. Голицин вздрагивает.
ТАРАСОВА (тихо). Вот видите? И вы испугались.
ГОЛИЦИН. А что, если я его на порог не пущу?
ТАРАСОВА. Не надо. Не надо! Что вы! И думать не смейте! Это ведь только мне плохо, понимаете? Он же не знает, что мне плохо! Он… очень порядочный!
ГОЛИЦИН. Почему же он не знает, если он порядочный?
ТАРАСОВА. Потому что… (прислушивается) потому что он такой, он думает, что это для пользы, если больно. Нужно страдать, зато потом легко.
Машина останавливается у вокзала.
ТАРАСОВА. Целуйте меня! Целуйте крепче, Паша! (Обнимает Голицина за шею. Он, слегка поежившись плечами, целует ее.)
Входит Дилленбург. Он молча стоит у двери. Ждет.
ДИЛЛЕНБУРГ. С незнакомым человеком, Аля.
Тарасова резко высвобождается, отворачивается.
ГОЛИЦИН. Вы недалеко отъехали, Юрий Ильич.
ДИЛЛЕНБУРГ (садится). Да. На расстояние собственной глупости. А вы что, турист?
ГОЛИЦИН. Странник.
ДИЛЛЕНБУРГ. Славянофил.
ГОЛИЦИН. Сейчас у вас есть какая-то цель?
ДИЛЛЕНБУРГ. Нет. Я не мог вернуться на дачу. Очень плохо дному.
ГОЛИЦИН. Собаку заведите.
ДИЛЛЕНБУРГ. Когда я был здесь в первый раз, вы мне сочувствовали.
ГОЛИЦИН. Сочувствовать взрослому мужику, от которого ушла женщина?
ДИЛЛЕНБУРГ. От вас никто не уходил, и вы не понимаете, что это такое.
ГОЛИЦИН. Вы хотите сказать, что никто и не приходил?
ДИЛЛЕНБУРГ. Да. И мне вас жаль.
ГОЛИЦИН. Видите ли, я не привык присваивать то, что мне не может принадлежать.
ДИЛЛЕНБУРГ. А пять минут назад?
ГОЛИЦИН. Галя, он говорит, что вы ему принадлежите.
ТАРАСОВА (глухо). Не надо.
ДИЛЛЕНБУРГ. Странно, когда случайно встречаешь человека одного с тобой уровня. Да еще в подобной ситуации. Аля!.. Вы извините, пожалуйста, Павел Петрович… Аля, мне нужно сказать тебе две фразы. Всего две.
ТАРАСОВА (глухо). При нем.
ДИЛЛЕНБУРГ. Павел Петрович, прошу вас, выйдите на минуту.
Голицин вопросительно смотрит на Тарасову. Та молчит. Голицин пожимает плечами, выходит.
ДИЛЛЕНБУРГ. Я не знал, что это так важно. Мы будем жить вместе, всегда.
ТАРАСОВА. А как же Лена? И дочь?
ДИЛЛЕНБУРГ. Я их буду навещать.
ТАРАСОВА. Значит, я загнала тебя в угол?
ДИЛЛЕНБУРГ. Значит, тебе было хуже всех.
ТАРАСОВА. А может быть, я… может быть, я научилась торговать?
ДИЛЛЕНБУРГ. Значит, тебе было совсем плохо. Я знаю, почему.
ТАРАСОВА. Почему?
ДИЛЛЕНБУРГ. Потому что ты еще не научилась быть свободной со мной. Ты все еще боишься попасть впросак, что-то не так сказать, не так ступить… Аля, ведь тебе ни с кем не будет так, как со мной.
ТАРАСОВА. Так хорошо?
ДИЛЛЕНБУРГ. Да.
ТАРАСОВА. Но и так плохо ни с кем не будет.
ДИЛЛЕНБУРГ. Я просто не выживу без тебя. Ведь когда мы встретились, я только начинал жить, в тридцать пять. Впервые я почувствовал себя сильным, независимым, и все эти ученые степени, они давались легко, между прочим, именно после этого. Может быть, просто совпало — ощущение силы и ты, но вы неразделимы, и я с тобой…
ТАРАСОВА. Да, пока у меня крепкая грудь! Пока у меня гладкая кожа! И ноги без изъянов!
ДИЛЛЕНБУРГ (тихо). Аля…
ТАРАСОВА. Прости, я… Прости, я не хотела! Ну, не хотела я!
ДИЛЛЕНБУРГ. Когда я стоял у двери, а ты демонстративно целовала его, вот здесь я испугался. Я подумал, что уже стар… Нет. Я подумал, что ты боишься меня из-за того, что я становлюсь стар, и уже не могу быть никаким, легким, беспечным, что я отяжелел и буду все тяжелее… Но я ведь могу еще бегать, могу несколько дней провести в лесу, могу танцевать всю ночь… Да разве в этом дело? Я могу с ума сходить от любви к тебе! Аля…