Выбрать главу

Они охотились за росписью его глаз, когда сзади к нему прикоснулась женщина; он оглянулся, чтобы посмотреть: кто? И посмотрел так, словно хотел сказать, что все заканчивается фотографией на надгробном камне. Или хотел задать вопрос: правда ли это? Росписи матерей под своими мертвыми младенцами. Расписываясь, они прикасались к нему. Но он не оглянулся, он им ответил их же глазами. И расписался под тем, что они увидели. И сделал это их руками. Чтобы не оставлять своей росписи. Никогда больше не оставлять своей росписи…

Я предложил своему мексиканскому продюсеру не писать сценарий про любовь еврейки к нацисту. Вместо этого — взять оригинал рукописи Шекспира «Укрощение строптивой», саму рукопись, и адаптировать руку Шекспира ко всем тем подписям, которыми пациенты в психиатрических больницах голосовали за Медведева на выборах президента в 2008 году. Полгода прошло. Ответа пока не получил. Но, как гласит одна афганская поговорка, отсутствие ответа — это тоже ответ.

Мгновенный человек

Иван Васильевич, директор последней школы, в которой я учился, угрожал меня изнасиловать. Он так и говорил, что я вот-вот выведу его из себя.

«Сделаю тебя, как последнюю шлюху. Я не шучу. Мне терять нечего», — сказал он как-то раз тихо и в точку.

Я его возбуждал своими, как он сам говорил, подрывными еврейскими мыслишками, да еще с армянской присыпкой. Армян он считал жидами, только живущими в Турции и на Кавказе.

На всех уроках я поднимал руку и задавал один и тот же вопрос: почему учителя от нас скрывают, что все мы умрем. Психиатру я тоже его задал, но эта тетка сказала, что вопросы здесь задает она.

Я пошел за Николаем Васильевичем в директорский туалет, пошел, как говорится, «на вы». Он почувствовал, что я иду за ним, и прибавил ход. В туалете, пока он писал, я стоял в кабине и слушал. Потом он долго мыл руки. Я продолжал стоять тихо и неподвижно, пока он не спросил:

«Ждешь?»

Я вышел из кабины.

«Признаться, жду, — и встал в угол возле умывальника. — Иван Васильевич, зачем вы вызвали мне психиатра? Я вроде глупых вопросов не задавал. Разве непонятно, что я прав: почему школа не занимается самым важным вопросом — нашей смертью?! Мы же все умрем…»

Он сказал, что в данной ситуации не вызвать психиатра было нельзя, поздно. «…Таковы правила игры. Так было нужно. Поверь мне…»

Я сказал ему, что смерти после смерти может не быть: «Вы так не думаете, Иван Васильевич?»

«Пойди в морг на армянском кладбище, — сказал он, — у меня там фронтовой друг врач. Скажешь, что от меня. Он тебя пустит, покажет…»

«И что я там увижу?»

«Ничего ты там не увидишь: внешние объекты, трупы лежат, ухмыляются. Но людей там нет. Я столько смертей перевидал на фронте, самого убивали два раза. На три четверти сам был труп. После смерти нет смерти, потому что после смерти нет ничего. И ничего тоже нет…»

Он затолкал меня назад в кабину, защелкнул дверь, затем расстегнул рубашку, ремень и показал мне свой страшный шрам, даже шрамом назвать это было нельзя, одно сплошное уродство от живота и ниже.

Я понял, почему ему нечего терять. Жены и детей у Ивана Васильевича не было.

«…Это меня так в сорок третьем под Ржевом, — сказал он. — Свои внутренности я на руках нес через линию фронта, чтобы немцам свой труп не оставлять…»

Я сказал: «Это же нужно показывать перед каждым учебным днем, каждому классу, чтобы на это смотрели. Это может изменить всех…»

Он сказал, что это не по правилам.

«Нельзя. Таковы правила игры. И пойми: я нормально отношусь к евреям. Я говорю такое про евреев, потому что так надо. Так лучше для тебя. А теперь помоги мне одеться…»

Последний раз я посетил Кишинев лет десять назад. Маленький неухоженный могильный камень, скоро его уберут, чтобы не занимал места. На камне каким-то хулиганьем, детьми недоебанными оставлены знаки жизни: нацистская свастика, шестиконечная еврейская звезда и «хуй».

Фотография на камне хорошо сохранилась; скорее всего, Иван Васильевич прислал ее с фронта своим родным. На ней Ивану Васильевичу двадцать лет: в военной форме, улыбается… Впереди долгая жизнь. И ниже подпись.

Иван Васильевич: мгновенный человек.