Все смеялись, хлопали Андрюху по голой спине и что-то хорошее ему говорили.
Валя Микумин, сидящий тут же за столом, сказал: «Это, точно, бурлеск. Поверьте!», встал и вышел.
— Чё он ляпнул? — спросил Олег.
— Да хрен его разберешь!
Так продолжался вечер. Хороший зимний вечер. Но всему есть придел и силы мужские тоже не беспредельны. Казалось бы, самые натренированные и те стали ломаться. Где Витуха?
А Витуха к этому времени уже порядочно подъел. Он сидел в кальсонах, в носках на босу ногу, с сырым полотенцем на плечах, в углу предбанника на лавке у самого выхода из бани. Тяжелый. Очень тяжелый!
Периодически, точнее иной раз, когда хотелось, он своей широкой ладонью проводил по лицу ото лба вниз: с одной стороны носа был большой палец, с другой — остальные. Когда ладонь доходила до губ, он их тщательно вытирал, и пальцы встречались на нижней губе, слегка оттягивая её большим и указательным. Тер пальцы друг о друга, скатывая что-то белое, добытое в уголках рта, стряхивал непослушными щелчками и шалбанами это что-то на пол и вытирал ладонь о сырое плечо, грудь и кальсоны: тщательно и долго.
Одновременно безымянным пальцем другой руки он ковырял в уголках глаз — выискивая что-то там застрявшее твердое (как ему казалось). Потом, удивленно поднимая брови, и тут же, сощурив глаза, сосредоточенно и тупо он куда-то смотрел на палец и пред собой, глубоко вдыхал воздух, задерживал на секунду дыхание (больше не мог) и, бросив голову вниз, выдыхал сквозь сжатые губы, мотая головой. Руки теперь уже сжимались на груди, как у молящейся Марии Магдалены. Но лично он этого не знал, потому что закрывались глаза. Через какое-то время, если получалось, он тяжело поднимал лицо к потолку, очень тяжело, но все-таки умудрялся разлепить глаза, обнаружив перед глазами свет, ухмылялся, кривился в улыбке, тер языком о зубы, желая скопить в пересохшем рту слюней, чтобы плюнуть в эту подлую тусклую лампочку. Медленно и фигурно в виде восьмерки вновь опускал лицо к полу, хотел плюнуть на пол, но не получалось. Тогда он снова кривился в улыбке, сжимал зубы, прогоняя сквозь них и нос бесконечный воздух, удивлялся бровями и тут же зло щурился, кого-то ненавидел, мотал головой, расслабляя шею, и голова валилась на грудь, пережимая дыхание в районе кадыка.
Он ненадолго засыпал, шумно сопя переломанным носом. Пускал слюну. И вдруг вскидывался вверх, громко произнося в сонном испуге букву «А». Не понимая, что перед ним перекрытия, но, видя доски, как в гробу, он вновь бросал голову вниз, крутил ею на шейном позвонке из стороны в сторону и твердо говорил: «Не-е-е… — Хуй Вам!» Причем, звук «Ха» он произносил безапелляционно, надежно и громко — не переубедить!
Ой, как ему было хреново!
Так могло повторяться бесконечно. Да и повторялось: если б кто-нибудь за ним наблюдал, то это ему уже давно бы осточертело — не представляете, как противно смотреть на это Чудо в кальсонах. Он и рад бы остановиться, но не было сил: его плющило и плющило, и никому до него не было дело, хотя спина от холодной стены и сырого полосатого полотенца уже давно промерзла, и пальцы ног совсем не разгибались почему-то. Он бы лег, но трудно наклониться в бок — приходится сидеть и терпеть всё это.
Мимо проносили пиво, он поймал стакан двумя руками и стал нежно сосать пену. Улыбался, смотрел поверх стакан на уходящую голую спину и кивал ей добро в след, благодаря. Вообще-то он, получается, был добрый человек. Он выпил пиво, опустил стакан на пол, обнял себя руками и замер, почти уснул. Но что-то вдруг его подняло к небу, к звездам, в темную высь стратосферы, стало переворачивать и крутить. Ему стало страшно. Он падал спиной в пропасть, в темную бездну. Он посильнее сжал глаза, но всё равно видел, что падает в бездну, что его ещё вертит и крутит, как подбитый «Мессершмидт». И он, широко открыв рот, стал подражать «Мессершмидту» звуком, забирая в пике.