Наскоро лишь набросала мои бесприметные берега на карте собственной судьбы и продолжает экспедицию, я же остался, меня омывает чистое море жизней, оно-то знает, где нынче она, да разве его вечный, бегущий язык разберет мой неподвижный кусок заброшенной, ничьей земли? Даже жара, искусно покрывающая плотной, тут же застывающей глазурью сползший с этюдника город, усыпавшая его улицы сахарной пудрой пыли и боли, не лезет мне под кожу, не раздражает.
Я привык пропускать их сквозь себя, осуществляться по факту, без воды, без единственной, без будущего. И давно позабыл, какие потребности имею, без чего не могу. Все прошло. Было, подумывал о другой, ожидаемой смерти, тем и избавился. Что в ней? Ни гарантий, ни возврата, ни вечной красоты — та же самая ставка на надежду и мгновение, что при этой жизни. И потому сегодня совершал, работал, был тем бокалом, что наполняла обильная пена сладкого шампанского деловой суеты, праздничного атрибута будней, и заботы лились через край договоренными словами, и казалось, как во хмелю, я наполнен, и не зря, и стою хотя бы денег. К вечеру бурная пена истлела, деятельное вино выдохлось, горчит легкой головной болью, и пустота укутала меня с материнской нежностью.
Ерзает по нёбу ненадоедающий вкус табака, завлекает страждущих таблеткой аспирина луна, и ссыпана как попало по небу аскорбинка звезд. Фонари давно погасили, и убрали громкость. Нужны ли иные лекарства, после бессчетного, одинакового с предшественниками, дня? Есть в подобии и некое очарование, простота, принадлежность к вечному порядку, и, случается, чувствую на щеке жгучий поцелуй времени. О, оно воистину ко мне неравнодушно, сжимает всего, мнет, придает чудную форму, изменяет опять, ищет стиль. Оно оставило мне нетронутой только ее, чтобы в разомкнутой дальним светом темноте, она танцевала на краю моей полустертой памяти, мерещилась на мгновение и разливалась по груди теплым медом надежды. Иначе бы потерял, а так помню обоих — ее и время без нее. Этой ночью они не вернутся.
129
Посвящается очереди.
Должно быть, уже более грустное, талое утро, чем отчаявшаяся, мраморная ночь. Тени, что столько часов с нежностью плавно скользили по открытым плечам, бледнеют, тонут в сыром предрассветном воздухе, торопливо седеющем, густом, почти непроницаемом даже для настойчивого освещаемого города. Издалека волнами набегает безразборчивый гул прекрасного бытия, то раздражающе набирая силу, то, напротив, почти исчезая, он замирает, и проходит далее, сквозь, этот последыш кем-то верно прожитых минут. Облагороженный сквер, столь же одинокий, как и я в нем, равнодушно приютил наверняка не единственного на его длительной памяти героя, оставшегося без места в романе. Искушенный автор вычернил за ненадобностью мою сюжетную линию, отнял шанс изменить ход действия, подверг забвению целиком. И я здесь, хотя меня и нет, принимаю правила игры, отринув возможность бегства в иное повествование, согласный быть лишь воспоминаниями о самом себе.
Мокрая, мягкая трава ложится под меня, отдавая свой неистребимый сок и запах, едва ощутимый из-за вечного бензинового душка, что часто тактично не замечаешь. Я жестоко сжимаю податливый частокол травинок пальцами, вырываю вместе с землей, мешаю в ладонях до однородной массы, и кидаю измусоленные комья в тоскующую по классицизму урну. И в целом, надо мной, распластанном наподобие свежего трупа на столе у патологоанатома, смыкаются кроны огромных застывших деревьев, что дарит мне искусно и со строгим вкусом возведенную усыпальницу, этакий природный склеп. Я не развлекаюсь, но нуждаюсь в объяснении. И чувствую, как обильно по гладкой, теплой спине ползет холодный пот, призывая плотнее к телу импровизированный саван из дорогой сорочки.
Светлеет вовсю, но само солнце и его всегда готовый холст-небосклон, нынче упрятаны в чулан из припухших синеватых туч, и ни луча не высвечивает, ни оттенка не проявляется по размякшей линии горизонта. Равномерно мертвенно, апофеоз монохромности, торжество столь милой богоборцам аскезы. Так и со мной здесь сплошь печаль, и говорят, что я еще не стар, однако и юность рядом не лежит. Позади, в терпеливо гибнущей темноте остается многое, столько, что я не в силах собрать. Где-то в прочих местах, тоже, однако, испещренных дугами широты и долготы, по возвращению дня засыпают цветы лотоса, за тонкими лепестками скрывая трепещущую сердцевину. Но не уверен, получится ли, вслед за следами Будды, спасти сокровенное от вносящего разлад и дающего отличия света. Пропетые незнакомые мотивы, помеченные расклады, сыгранные партии, сорванные одежды, выброшенные шансы, потерянные удачи, с кровью вырванные из сердца чувства — складываю. Мерзко на сухой язык отдает лукавым романтизмом нахлынувшая обреченность на память, избавляет же то, что моей потери, и даже потери меня, не заметит никто кроме.