— Верно, Михайлыч, это верно… Слушай, а в чем одета была? Прием.
— Кто? Прием.
— Люська. Прием.
— Ты знаешь — что-то не разглядел. Пальто… Косыночка на голове. Вот так. Прием.
— Ясно, Михайлыч, ясно… Что-то слышно тебя стало хуже. Хуже слышно стало… Ну что ж, все ясно… Значит, про меня спрашивала? Прием.
— Да спрашивала, спрашивала! Что ты за человек, просто я удивляюсь. Побеседовать с тобой ни о чем нельзя. Спрашивала, говорю, спрашивала, как погода у вас там, не встречался ли я с тобой в эфире… Ну что еще? Говорила, что вот боты ей нужны — старые сносились. Вот и все. Прием.
— Боты мы достанем.
— Что? Не понял.
— Я говорю — боты ей куплю. Прием.
— Ясно, Саня, ясно. Купишь боты. Прием.
Стоит над севером ночь — тяжелая, непроглядная, как одиночество. Качает в двух морях два корабля, прыгают топовые огни на мачтах, застревают в низких облаках. По золотой арене локатора бегает луч: уткнется в берег — линия, стукнется о корабль — точка. Спит холодное полушарие, укрытое каской сплошных облаков. А я сижу в тесной рубке и среди политики и джазов выскребаю два человеческих голоса.
— Ну что, Саня, будем завязывать? Прием.
— Как хочешь, Михалыч. Прием.
— Ну, значит, до встречи. Заходи в ДМО. А может, котлоочистки совпадут, так и погуляем вместе. Прием.
— Понял, Михалыч. Понял. Обязательно встретимся. Я у тебя в должниках теперь. Прием.
— Это почему же? Прием.
— Да так… просто так… отлегло у меня. Прием.
— Понял, Саня. Все ясно. Ну — до связи! Прием.
— До связи, Михалыч… Прием.
Некоторое время эфир помолчал, потом кто-то все же стукнул ключом 88 — «наилучших пожеланий». И в ответ получил 88.
Все. Эфир стал пустыней.
Я выключил приемник и, стараясь что-нибудь не задеть в этой теснотище ватными брюками, стал пробираться на выход.
Над кроватью Павла Николаевича в темноте мерцал оранжевый глаз сигареты.
— Слыхали, Павел Николаевич, — сказал я, — правда, здорово?
— Слыхал, — сказал радист. — Нарушение правил связи. Частные радиопереговоры.
Он притушил сигарету о рифленое стекло пепельницы.
— За это дело — ой как нехорошо могут дать!
Койка глухо заскрипела под ним.
— Ну, вались отсюда, — сказал он, театрально зевнув, — спать охота…
Хватаясь за мокрые поручни, я побежал в свою каюту.
Лег в сырую койку. Прошлой ночью большая волна открыла мой иллюминатор. Воду я вычерпал, книги и ботинки высушил в машине, а вот простыни так и остались сыроватыми.
Вытащил из-под подушки транзистор. Едва включил его — что такое? Павел Николаевич настраивал свой передатчик. Я не мог ошибиться. Мощный звук разрывал и разламывал на части крохотный динамик моего транзистора. Павел Николаевич связался с кем-то телеграфом. Его корреспондент отвечал мощно, и слышимость была прекрасная. Связавшись, они тут же перешли на микрофон.
— Ну что тебе? — спросил женский голос.
— Просто так, — сказал Павел Николаевич. — Не спится… Как дела? Прием.
— Все в порядке, — сказала женщина. — Слушай, Павлик, у вас там шторма по прогнозу. Прием.
— Да, понемногу качает… Ты мне скажи, Кать, как живешь-то?
— Не поняла. Повтори. Прием.
— Ну что — не поняла? Как живешь, что делаешь… по вечерам… С кем время проводишь…
— Да ты что, — закричала женщина, — рехнулся? С кем это мне время проводить? До конца недели в ночную работаю, сейчас с Дальним Западом тяжело… Тяжелая связь. Ну что еще? Сережка вчера по ботанике четверку принес. И туда, и сюда — сам знаешь. С кем это мне вечера проводить? А?
— Ну чего ты раскричалась? — сказал Павел Николаевич. — Пошутить нельзя.
— Ты мне лучше скажи, когда мы деньги отдадим Борисовым? А то эта Борисиха встречает меня на лестнице почти каждый день — глаза куда деть, не знаю.
— Я ж тебе сказал — после этого рейса.