В рассказе Клавдия Филипповича все было верно за исключением одного: Федька Шалагин по забывчивости или еще не знаю почему приблизил день своего рождения на три с лишним месяца — паспорт-то его у меня хранится.
А что касается неприятностей, то они посыпались не только на многострадальную, битую не раз Федькину голову, но и затронули немножко сбоку самого художника.
На другой день, кажется, после происшествия в нашу «комнату приезжающих» явился помполит товарищ Носков. Он вежливо поздоровался с Клавдием Филипповичем, справился о его здоровье, самочувствии, проинформировал о погоде и уловах на сегодняшний день. Потом, внимательно, сосредоточенно просматривая новые зарисовки и этюды художника, как бы между прочим сказал:
— Зря вы, товарищ Зимовейский, своевременно не согласовали со мной кандидатуру, достойную художественного отображения. Тогда бы не было и некоторых ошибок с вашей стороны.
— А вы считаете, — мягко поинтересовался Клавдий Филиппович, — что я допустил ошибки? В чем, позвольте узнать, — в содержании, в форме, может, в фактической стороне этих зарисовок?
— Дело не в форме, — досадливо махнул рукой Носков. — Зачем, спрашивается, вы популяризируете пьяницу и разгильдяя Федьку Шалагина?
— Позвольте, — смутился художник. — Как же это я его популяризирую? Я просто делаю наброски портретов, зарисовки, этюды, может быть, я несколько увлекаюсь такой натурой, как Федя Шалагин, но все ведь это еще только заготовки к будущей картине, и я не собираюсь нигде их выставлять. И к тому же, только одному господу богу известно, получится у меня эта картина или нет.
— Странно, очень странно, — покачал головой товарищ Носков. — Значит, богу все известно, а вам нет, неверие, так сказать, в собственные силы.
— Пожалуй, что и так, — устало согласился Клавдий Филиппович. — А насчет кандидатуры Феди Шалагина, если вам так угодно выразиться, я согласовывал с Игорем Федоровичем.
— А-а, вот как, — вскинул брови Носков, — ну тогда, конечно, дело другое.
Он еще посидел для приличия несколько минут и ушел.
А Клавдий Филиппович еще долго сидел у стола, словно в раздумье, и только время от времени приглаживал ладонью свою «несжатую полоску».
— Да-а, — вздохнул он, — какая богатая, одаренная натура и такая постыдная слабость духа.
Я посмотрел на его расстроенное, удрученное лицо и понял, что беспутный Федька Шалагин дорог художнику не только как интересная, колоритная натура, и вчерашняя Федькина выходка глубоко огорчила его. Казалось, вместе с этой проклятой бутылкой закрепителя Федька украл у Клавдия Филипповича еще что-то такое, неизмеримо более ценное и дорогое для него. Он стал каким-то рассеянным, вялым и уже не восторгался живописными картинами морской жизни, «живой трепетной плотью моря», и хотя по-прежнему много зарисовывал, но уже без особого воодушевления, как раньше.
С Федькой он теперь почти не встречался, и не потому, что гневался или сердился на него, а, видимо, потому, что было больно и как-то неловко смотреть в его виноватые глаза. И сам Федька, молчаливый, замкнувшийся, избегал этих встреч. Только однажды в столовой, пересилив свой стыд, он подошел к Клавдию Филипповичу, губы у него мелко дрожали, на скулах зардели красные пятна, но он не успел сказать ни одного покаянного слова. Клавдий Филиппович посмотрел на него и испуганно проговорил:
— Не надо, голубчик, не надо. Потом поговорим. — И заторопился к выходу.
Но поговорить, видимо, им так и не удалось. Вскоре мы снялись с промысла и через сутки уже были в порту.
Наступила пора встреч и расставаний. Перед тем как совсем покинуть судно, Клавдий Филиппович поднялся в штурманскую рубку, куда как раз перед этим зашел капитан.
— Ну и куда вы теперь отправитесь, Клавдий Филиппович? Домой, в Москву? — поинтересовался капитан.
— Нет, пока что остановлюсь в гостинице, поживу еще недельку-другую. Надо привести в порядок свои заготовки и еще поработать здесь, в рыбном порту.
— Это вы правильно решили. Побывайте на других судах. Увидите много для себя нового, интересного, а главное, познакомитесь с хорошими людьми.