Листья вокруг меня стали мелко дрожать. А потом на меня и на них стали падать капли. Она страшно вскрикнула внизу. И я стал к ней спускаться. Она тоже дрожала, как листья, и бормотала: «Он плачет, Он плачет… Он плачет из-за меня!» Я сказал ей: «Прикройся! — И увел ее в высокий куст и там сказал ей: — Это природное явление дождь».
Дождь быстро прошел. И она перестала дрожать, и погладила мне щеку, и сказала: «Я так рада, что Он любит нас одинаково!» — и у нее опять были незнакомые рыбьи глаза. Я сказал ей: «Почему-то Он перестал говорить со мной. Он говорит теперь с тобой?!» Она молчала. Я громко сказал: «Он говорит с тобой? Ты слышишь Его голос?!» — и стал трясти ее за плечи, и заметил, как интересно у нее прыгают груди, и спросил: «Почему они прыгают немного не вместе?» Она сказала: «Тебе это в самом деле интересно?» Она хотела сказать и что-то еще, но сверкнула молния, мы оба вскрикнули, это был огненный меч, он вращался во тьме и приближался, и в ужасе мы побежали. И сначала мы спрятались в пещере, но меч разнес ее, словно она была из песка, и мы опять бежали, и я уже знал, что не будет спасения. И я кричал: «Она — первая, Господи! Мне бы и в голову не пришло! Я люблю Тебя, Господи! Я люблю Тебя, как и раньше! Нет, сильнее, сильнее, чем раньше!» — и я больше не мог бежать и упал. И я думал, что умер. А когда я поднял лицо, меч был так далеко, как зарница. Вся трава вокруг и кусты были мутного серого цвета. Я поднялся и нигде ее не увидел. Я стал искать ее и не мог найти. И тогда я понял, Он обратил ее в прах, чтобы больше нам уже никто не мешал. И я плакал от страха и радости. И шел в ту сторону, где зарницей горел меч. Я шел долго, но меч не делался ближе. И тогда я решил взойти на пригорок, чтобы лучше увидеть оставшийся путь. На пригорке сидела чумазая женщина. Она что-то толкла в скорлупе большого ореха. И от этого ее груди прыгали немного не вместе. Я смотрел и не знал, она та же или ту Он уже прибрал и эта — другая. Она сказала: «Будешь ужинать?» — и голос у нее оказался совсем незнакомым. Тогда я почувствовал голод и сказал: «Буду».
Там, где раньше горел меч, просто горел закат. И я понял, что идти мне некуда. И стал есть из скорлупы толченые зерна, приправленные белым соком, а она сидела рядом и смотрела, как я ем. Сначала я хотел спросить: та же она или только что сделанная другая и один ли у них был замысел, но потом я подумал, что это теперь неважно, что я здесь тоже, конечно, совсем не тот… И от этого мне стало весело, и я бил себя по коленям и кричал, передразнивая того: «Господи! Она первая!» И она тоже от этого развеселилась и давала себя гладить руками. И мне стало еще веселей. А потом мы играли друг с другом, как это делают звери и птицы. И она от этого кричала: «Боже мой! Как сильно ты любишь меня! Люби еще, еще сильней!» И мне снова стало казаться, что она не другая, а та же самая женщина, из-за которой все и произошло. И когда она заснула, я долго ее разглядывал, но так и не смог ничего понять. И это мне не понравилось. И я подумал, что это и есть Его проклятье и что будет оно всегда. И забыть его можно на одно недолгое мгновение. И я разбудил ее и снова, как делают звери и птицы, это мгновение стал в ней искать.
Брысь, крокодил!
Он — Сережа.
Они — Леха и Шурик. Они — все. Все они!.. Им всем сегодня можно. Одному ему нельзя.
Он, Сережа, стоит у подъезда. Они, Леха и Шурик, раскручивают пустую карусель. Доломать ее хотят — не иначе. Ширява и Вейцик — им можно. Им в 16:00 всем можно!
А сделать пластическую операцию и тоже пойти! Чулок на голову натянуть: спокойно, Маша, я — Дубровский! Нет, шоколадку за рубль двадцать расплавить и — на голову: «Я прыехаля к вам Занзибара, дружба-фройншафт!» Маргоша сразу: «Оу, ес, ес, дружба!» — весь первый ряд расчистит и его усадит.
Он, Сережа, стоит на крыльце, и на него не капает. Они же, Ширява и Вейцик, мокнут. Им же хуже. Они карусель раскручивают и орут.
Вейцман:
— Дети! В подвале! Играли! В гестапо!
Ширява:
— Зверски! Замучен! Сантехник! Потапов!
Портфели в кучу листвы побросали. Куча как муравейник. Рыжие листья постепенно заползут в портфели и все там изъедят.
Мы — Сережа, Шурик, Леха. Так было утром и было всегда. Теперь же Сережа — он, тот самый, не для которого. А Ширява с Вейциком — они, все, которым… ГИПНОТИЗЕР! Невозможно, душно — заревет сейчас. Это как всю-всю жизнь ждать Нового года и в щелочку увидеть уже, как под елку что-то большое в шуршащей бумаге для тебя кладут, и в другую щелочку, как бабушка густой заварочный крем с ложки на пупырчатый корж стряхивает, — все это увидеть и без пяти полночь умереть. — ГИПНОТИЗЕР. Это вот как: как летом с ангиной два часа в электричке битком, все пересохло до кишок, как в тостере, а мама шепчет: «Потерпи-родненький-приедем-там-собачка-там-девочка-Санна-там-морс-из-клубники-только-потерпи!» И час еще надо на маленькой станции автобуса ждать, где негде сесть и можно только к стене прислониться, зато на ней есть выколупанная дыра «Девочка Санна и ее собачка» — только хвост осталось доколупать, но побелка набилась и больно под ногтем давит, а мама бормочет: «Не-повезло-тебе-с-мамой-больного-мальчика-в-такую-даль-но-если-бы-у-них-был-телефон-понимаешь?» А ты уже в озере плывешь, в котором вместо воды — морс из клубники. И говоришь: «Ладно, про собачку расскажи, она — какая?» И наконец автобус приходит, но очень маленький, и все толкают друг друга мешками и корзинами, никого внутрь не пуская. И когда вы в автобусе — это уже непонятно как. И уже неинтересно про собачку. И всю дорогу, как в дедушкиной игре: по кочкам, по кочкам, по буграм, по буграм, — а не смешно, и ты спрашиваешь, забываешь и снова спрашиваешь, много ли у них морса, а вдруг они выпили его уже, а вдруг он прокис, а вдруг там нет никого… А мама говорит: «Ну-что-ты-глупыш-мой-мы-же-за-неделю-уговорились-с-дядей-Борей-он-за-околицей-давно-стоит-нас-с-собачкой-встречает!» А после автобуса надо трудно идти в высокой траве. И дяди Бори нету ни за околицей, ни после околицы, и собачки нету — не лает. И замок на двери пребольшой. «Этого не может быть!» — кричит мама и так кулаком в окно колотит — вот-вот треснет. И ты говоришь: «А может, они морс на крылечке оставили?» А мама не слышит: «Вот скот!» А ты говоришь: «Кто скот?» А мама: «Маленький-миленький! — и целует, целует мокрыми от слез губами. — Прости-меня-господи-ты-боже-мой! Скот — в хлеву. Мычит, некормленый!» И вот только тут до тебя доходит: морса не будет, Морзе: точка, точка, тире — папа, спаси нас! — не будет.