А теперь еще и каску свою кладу на их чистый стол!
«Не место, как и тебе!» Эх, что ж я не в Союзе? Вытянуть бы тебя сейчас, щенка, за грудки прямо через стол, да колено навстречу! М-м-мх-х… По притягательности такая минута может поспорить с любовной.
Даниель самоуверенно пялится на меня. Глаза у него рыбьи, навыкате, даже не столько злые, сколько тупые и наглые, что еще хуже. Остальные немцы с интересом и молчаливым одобрением наблюдают за нами. Иностранцы, как всегда, делают вид, что ничего не происходит, переговариваясь с преувеличенно бодрыми интонациями. Но вижу, что и они косятся в нашу сторону: бесплатный цирк, все-таки в Германии явное «напрашивание на любезности» — событие из ряда вон.
Нет, нужно сдержаться.
Во-первых, я все-таки представитель человеков разумных. А во-вторых, мы не в Союзе. Да и Союза-то никакого нет. Придется обойтись без рукоприкладства. Правда, если долго сдерживать ярость благородную, это может кончиться язвой желудка, а то и инсультом. Но что ж я тебя, дурака, без рук не сделаю, что ли?
Молча беру каску и снова кладу на стол, перед его носом. Зрительный зал замирает. Ситуация, вместо ожидаемой развязки с посрамлением иностранной рабочей силы, получает продолжение.
Среди публики раздаются нервные смешки. Даниель оторопело и совершенно по-никулински смотрит то на меня, то на каску, но, подбадриваемый вниманием коллег, а особенно взятой на себя ролью грозного арийца, хмурит брови и повышает голос: «Тогда пусть лежит у нас под ногами!» И демонстративно кладет мою каску под стол, прямо под ноги своим дружкам. Именно не сбрасывает, а кладет. Каска дорогая, и это Германия. Но суть дела не меняется. Каска покачивается на грязном полу, возле мазутных рабочих ботинок. Никто не смеется. Расклад такой: либо этот стокилограммовый иностранец бросится на обидчика, либо, униженно посмеиваясь, наклонится и подберет свою вещь.
Неожиданно иностранец смущается и примирительно говорит: «Ну ладно. Верни мне ее, я уберу». Все, включая Даниеля, с облегчением вздыхают. Ничего унизительного в том, что он поднимет с пола каску, которую сам туда положил, нет. Тем более что враг признал свое поражение. Со снисходительной усмешкой, в которой все-таки читается след облегчения, Даниель нагибается и подает каску мне.
И тогда, взяв ее (немец находится в неудобном положении: согнувшись и вдобавок протянув в мою сторону руку), я с размаху, победно, громко бухаю каску на стол, перед противником! Да еще и прижимаю пятерней сверху! Так, что подпрыгивают кружки с чаем.
После секундной тишины вагончик взрывается от бешеного хохота, несущегося из здоровых глоток работяг. Хохочут все. И немцы, и иностранцы. Вместе! Вповалку! Огромный Фриц грохочет так, что сотрясается железный шкаф, на который он облокотился. Хуссейн от смеха упал на бригадира, и тот расплескал себе чай на колени, но смеяться от этого не перестал. «Интернационал» надо петь с хохотом!
Красный до кончиков торчащих ушей Даниель, не глядя мне в глаза, что-то бормочет под нос и делает вид, что нет ничего на свете важнее, чем давно затертая страничка из «Плейбоя». Судя по выражению его лица, ищет он сейчас в этой пышногрудой красотке не любовницу, а маму. Это больше соответствует его душевному состоянию. То-то же, мальчик. Всю свою небольшую жизнь ты вел себя как орангутанг в оранжерее, валял дурака, хамил учителям в школе. Знать ничего не хочешь, кроме пива, пабов и дискотек, и высокомерно цедишь: «Я немец в своей стране!» Я же был бит советскими ментами, мерз в голодной Караганде, деля с другом последний кусок хлеба, и строил детский дом для беспризорников, малолетних попрошаек. Они и присвоили мне, «дяде Максу», гордое звание — Бродяга. И ценнее этого звания для меня ничего нет и не будет.
Ты здесь родился? Хорошее дело. А теперь здесь живу и я, Бродяга.
Так что привыкай.
Зачем человек ведет дневник?
В надежде, что кто-нибудь его прочтет. Это вроде как потерпевший кораблекрушение толкает в бутылку записку. Но одиночество на необитаемом острове имеет свои прелести. Во-первых, всегда есть надежда когда-нибудь с него выбраться. Во-вторых, рыбалки сколько хочешь, пляж… Одиночество среди людей дышит острым сквозняком коридора, двери которого распахнуты настежь. Люди входят с одного его конца, натоптав и накурив, выходят с другого — и в нем снова холодно и пусто.