Говорили речи. Солидные люди говорили. Но опять как-то непонятно, как будто не туда я попал. Говорили, какой Филимонов был способный математик, кем он мог бы стать, как он руководил лабораторией. Какой лабораторией, той, что ли, где они мельницу испытывали? Но об этом никто даже не заикался. Речь шла про начало девяностых, то есть про старые времена, говорили, что он был ученый от Бога, про какой-то “трагический перелом”. В это время вошел человек с неимоверным букетом ярко-красных роз – их было штук сто, не меньше, он их держал, обняв двумя руками, как бочку. Пристроить их было некуда, и он так и стоял, сказал только блондину: “От Бугримова, просил передать”.
А Филимонов все лежал, веки подрагивали, но глаза не открывались. Наверное, это казалось. Было очень жарко. Я подумал, что его, наверное, надо в церкви отпевать. Но это, видать, уже было раньше или будет позже, так, видимо, положено. Но главное, что стукнуло у меня в голове, – это как же так, ведь Филимонов наладился на длинную жизнь и пить бросил, и грехи ему вычищали, значит, как должно быть? Все должно быть нормально, так? А тут – ТРОМБ! И всё, и на сторону. Так тогда что это все значит?
Хотел спросить у Зухры или у блондина, что дальше будет по нашей линии, но, с одной стороны, неудобно, вроде, не время, а с другой стороны… у меня в голове все как-то прокисло и затуманилось.
Гроб стали выносить, и я ушел. На кладбище не поехал.
Я к ним в офис заглянул дней через десять только, а то много дел было на фирме. Поднялся на шестой этаж и сразу заметил: тут все переменилось. Таблички “LW-16” на дверях уже не было, и вся обстановка в приемной какая-то другая. Секретарша сидела на месте, но уже не предлагала ни коньяку, ни фруктов. Сказала, что ничего не знает и чтоб я позвонил Василию Глебовичу. А этот Василий Глебович тут как раз и пришел. Серьезный, скулы поджаты. Вошли мы с ним в кабинет (кстати, крест на дверях как был, так и остался). Мебель всю переставили – где был диван, там стол, где был стол – там диван. Зубное кресло вообще исчезло.
Он сам первый начал говорить: “Видите ли, мы перепрофилируемся. Максимильян Геннадьевич немного превысил свои возможности. Сейчас работает ликвидационная комиссия. Но, насколько я знаю, у вас к нам никаких материальных претензий быть не должно. Или я ошибаюсь?”
“Ошибаетесь, – говорю. – У нас ведь договор длящийся, использовать купленную у вас аппаратуру я могу только при наличии поставок необходимых материалов”.
“Что вы имеете в виду?”
“А вы не догадываетесь? Ампула с составом для основной чистки и эта специальная гильза, в которой порошок отстреливается из пушки. Все это привозила каждый раз ваша сотрудница – Зухра, а она получала от Филимонова, а Филимонов получал из Цинциннати. А теперь Зухра не объявляется, сеансы прекратились. Как это понимать?”
“А так и понимать, что форсмажорное обстоятельство – смерть!”
Крепкий парень, глаза непробиваемые. Но я тоже не вчера родился и таких крепких парней навидался достаточно.
Я ему и говорю: “Ты, Вася, поторопился маленько. Форсмажоры так с кондачка не определяют. Сорок дней еще не прошло, и душа Максимильяна Геннадьевича еще в этом кабинете, а ты уж и мебель перетасовал, и фирму ликвидировал. А за фирмой-то люди стоят, и люди стоящие… Бугримов, например, и я, например…”.
А он говорит: “У нас с вами не аккордный договор и без указания срока. Возобновляемое одноразовое обслуживание с одноразовой оплатой. Фактически, сколько визитов, столько и договоров”.
Я говорю: “Ты зря, Василий, рога выставляешь. Зачем? По рогам и получить можно запросто. Ты вот говоришь, что договор без срока, но речь-то в нем как раз про большие срока€, очень большие срока€. А ты их нарушить собираешься. Нехорошо! И с Филимоновым еще надо вглядеться – он ведь тоже себя надолго программировал, а тут вдруг тромб. Что за тромб? Откуда это? Надо вглядеться еще в этот тромб, историю болезни поднять, поговорить, а может, и покойника потревожить, а? И то, что это – тромб, и все, и форсмажор… Надо прояснить…”
Вижу, ага! – погасли у него в глазах такие серые лампочки, вроде, он призадумался, но скулы все равно как две гантели… Упрямый…
Я говорю: “Из Цинциннати что пишут? Вы же, вроде, совместное предприятие… Как они там… реагируют?”
Он опустил глаза и пожевал губами. Потом говорит: “У нас сложное положение. Все контакты с Америкой Максимильян Геннадьевич вел исключительно сам. Он никого к этому не подпускал кроме Марианны Викторовны как переводчика. Мы вскрыли сейф в присутствии адвоката и милиции, но там не было ни одной бумаги по Цинциннати”.
“А дома у него?”
“A дома у него вообще пустота. Все прибрано, все чисто… аквариумы стоят… и никаких документов. Мы даже телефон этот цинциннатского института через Интернет искали, а то он всегда звонил сам, а книжку его записную тоже не нашли”.
“Да-а, задачка… А что у него родных никого нет, что ли?”
Блондин мелко помотал головой, что, дескать, никого.
“Как это так может быть?”
Блондин, не подымая глаз, пожал плечами.
“А этот… Глендауэр, стоматолог… он что говорит?”
“Глендауэр в клинике, там, у них… Его лечат сном”.
“Так, понятно… То есть ничего не понятно… А вы куда перепрофилируетесь, Василий Глебович, в какую сторону?”
“Ну, консалтинговая компания по созданию и организации медицинских центров. Опыт довольно большой накоплен”.
Ладно. На том и расстались. Он еще на прощание говорит: “Всего хорошего!”. А я сказал: “Да и вам желаю! Думаю, Василий, мы не совсем разбегаемся, сведут еще дороги. Какие наши ГОДЫ??” – с ударением таким сказал и с большим вопросительным знаком.
Зухре я все-таки дозвонился и даже заехал к ней на квартиру. Но визит был зряшный. Подруга, Мальвина, сидела в гостиной перед телевизором, а Зухра обед готовила, разговаривали в кухне. Она сказала, что ничего не знает, что ее с фирмы уволили, а фирма закрыта, что с Филимоновым на фирме было хорошо и что видела его за два дня до смерти, и был он, как всегда, абсолютно здоров и в веселом настроении. Я спросил, а что в принципе с нашими сеансами, она ответила, что нет материалов, а где их достают, знал только Филимонов, и что теперь она пойдет работать в коммерческую поликлинику. Я и ушел.
И вот вдруг – я откровенно говорю, с полным доверием, хоть думайте про это что хотите, – вдруг с меня как будто соскочила какая-то корка, или пленка какая-то лопнула, в которой я был завернут. Я неожиданно сообразил, что последние полгода (даже больше, чем полгода!) жил я в жутком напряжении. Я даже удивился, как вообще мог я все это выдерживать? Я ведь почти ни с кем не общался, только если по делу, водку почти не пил, в теннис играть бросил, в нашу шикарную баню не заглядывал, никуда не ездил (у нас же регулярно сеансы шли, нельзя было пропускать!), мало того, я полгода баб не видел! Вот это да! Это получается, я, как заговоренный, готовился к будущей жизни, а ЭТОЙ жизни как будто и не стало. Какая это жизнь?! А время-то утекает.
Заметался я по дому. Слова не с кем сказать, Таню с младшим отправил в Италию на лето, старший вообще черт его знает где. Открыл бар. Выпил виски со льдом, потом джину, потом ликеру “Куантро”, а потом водкой запил, но не захмелел совсем, внутри такой злой мотор работает, и только пот со лба катится. Схватил почту вчерашнюю – пачка целая всяких рекламок, заманок и конвертов с приглашениями. Все это время я их кучей в мусор кидал, не глядя, а тут поглядел. Ничего, смотри ты, еще не забыли – разные фестивали, балы, открытия, закрытия, везде зовут, страшное дело! Вот отец Склифосовский говорит: “Суета сует!”, ну, да, суета, а как же иначе-то? Я к нему ходил на исповедь, а исповедоваться-то и не в чем. Думаю, чего б такого придумать, в чем я грешен, а я ни в чем и не грешен, и говорить нам не о чем. Во как! Страшное дело!
И тут звонок – Веста звонит, дизайнерша. Она мне много раз звонила, все хотела заехать, три тысячи отдать, но я ее так мягко отшивал, не до нее было. А на этот раз говорю – приезжай, сейчас за тобой мой шофер заедет и привезет тебя сюда, только давай сразу, не тяни! Время было часа четыре дня, я глянул в одно приглашение – точняк, на сегодня, какое-то открытие в атриуме на площади Коммуны, прием, фуршет, съезд гостей… нормально! В 20.30! Нормально. Еще успею ее здесь пригвоздить, а потом – в атриум!